Андрей Белый. Преступление Николая Летаева
Белый А. Преступление Николая Летаева / Андрей Белый. // Современные записки. 1922. Кн. XIII.С. 98–115.
Стр. 98
ПРЕСТУПЛЕНИЕ НИКОЛАЯ ЛЕТАЕВА
(Продолжение*)
АГУРО-МА3ДАО
Стою у окна под ореховым крепким багетом: повешена слетная штора на медных колечках; а — подают самовар, посылающий в воздух развитие пара: под склянную лампу; я липну к окну, где твердеет Москва; и за нею леса, города и поля, по которым несутся с границы швейцарки и немки к нам, к детям, и по которым поедет француженка.
Вот носороги идут коридором (буфет задубасил стопами: подпрыгнули бюстики); то из дверей — голованится папа, уставясь в меня жестяными очками; стоит; совершая за дверью застежку своих панталон; вот уже бултыхнулся в проход, подмахнувши одной рукой, прижимая другою рукою зеленую книжечку к боку: спешит он за стол, свирепея усами:
— Ну, Котик, дружок мой!.. Поучимся.
Перед собою поставит: привяжется шаркать; я шаркаю ножкой, тряхнув головою одною (я — в платьице: кудри мои, залетав, пощекочут под носиком):
— Так-то вот!
_____________________________
*) «Соврем. зап.». № 11, 12.
Стр. 99
Так-то я! — А у Дадарченок мальчики шаркать не могут; один ослюнявится, свой кулачишко засунувши в ротик; другой еще ползает; Сонечка делает книксен; а мне она делать не хочет; мы просто целуемся:
—. Раз!
И — готово: скорехонько... —
Папочка, громко отшаркав, сажает меня на колени; он — в форменном фраке (сорвется на лекцию); спешно споткнется мясистым лицом пред раскрытою книжкой, сутулый и скошенный на бок: кусает он розанчик, бегает он языком в отдаленные страны, где солнце ярчеет, где ходит обвитый тюрбаном оливково-бронзовый индус, где перс в полосатом халате отчавкает персиком.
Солнышко, ясный фазан, распускает теперь светопер через зимние дымы; оно многознайками — зайками — к нам забежало из окон; и в нем — пустолеты.
— Вот так-то, мой Котик!
— Россия, брат, — во! — раскидает ладонями он, мне напомнивши жест Саваофа под куполом Храма Спасителя (нос Саваофа был взят Кошелевым с профессора Усова: нос — в три аршина!)...
— Огромна!
— Она заключает, — подбросит он ножик и ловко подхватит его, — Туркестан, и Кавказ, и Сибирь, Бухару и Хиву, и Финляндию, — ловко подбросит он ножик... — Урал, — и поймает его... — Повтори...
Повторяю:
— Сибирь, Бухару и Хиву...
Бросит ножик:
— В Сибири, брат, холод, а в Туркестане растут тростники: там сидят полосатые тигры и кушают сартов; у сартов — халаты, пестрейшие, братец мой».
Пахнет антоновкой, ходит словами:
— У нас есть Камчатка, и даже Аляской владели мы, но... черт возьми, — и лицо прорезает угрюмая складка, и смотрит пустыми глазами от ужаса:
Стр. 100
— Черт возьми! Немцы, чинуши, ее проморгали: Аляску мы продали, — щелкнет он пальцем под носом и сделает кукиш из пальцев: За миллион, братец мой! —
Прокислеет лицом и покажет язык: — Насажали нам немцев-министров: Ламздорфов и прочих; об этом стараются Бисмарк с Кальноки: у Бисмарка три волосинки... Аляску-то — продали!
Тут приумолкнет, как будто он слушает внутрь себя, глазки зажмурит и рот разожмет, приподнявши разноздренный нос: и — свирепо чихнув, достает торопливо платок из-под фалды; потом на словах — да в припрыжку:
— Но все-таки, гм: кое-что да осталось у нас. — И конфузится, очень довольный богатством России: — Вот так-то вот, Котик.
Вот так-то и мы: развиваемся мы!..
–– –– –– ––
Из столовой открытая дверь: там — гостиная дверь открывает таинственно мамину спальню; за ширмочкой с лаковым полем небесного цвета, откуда летят на резьбе златокрылые аисты, под голубым одеялом, космато поставив головку на голенький локоть, — протянута мамочка в слух; затаивши дыханье, она собирается нам доказать, что нельзя развиваться, — угрозою:
— Котик! Сюда... Не смей слушать! Тебе это — рано! Поди-ка сюда!
Как уйти?
— Кот — останься, — ощерится папочка...
Что тут поделаешь?
— А? Ты не слушаешь матери? А?
Стр. 101
–– Так и знай: я — не мать!
Как не мать? Я — робея, пойду; но едва я пойду, как за мною притопнет словами споткнувшийся папа, расправивши руку с дрожащими пальцами: «цап» за юбчонку: и запах антоновки вдруг пропадет; и повеет другим уже запахом, свойственным тоже ему; этот запах притушенных стеариновых свечек и жженой бумаги бывал мне знаком, когда папа с затушенной свечкою шел в кабинетик из темненькой комнатки; вот — наливается жила на лбу; наливается жила на шее; и — длится молчание, полное ужаса: — воют в трубе древотрясные ветры; и явственно слышится звук белендрясов, строчимых на швейной машинке (строчится экспромт: маскарадный костюм); — слышен звук упадаемых дров (он из кухни); несется уверенность (экая шалая мысль), что на кухне пропахло овчиной; Антон, дуботол, дровощеп, стоеросовый весь, дровостволый какой-то; свалил там вязаночку; и, пососав заусенец, ушел, отвонявши овчиной: — пойти бы: понюхать овчинки!
–– –– –– ––
Мне память проносит все это некстати — от страха, что мама проснулась, как тигр, залегая за ширмами, чтобы оттуда повыпрыгнуть, щелкая зубками; и затащить меня, сарта, за ширмочки.
И потому-то: когда закатается папа словами (так рой деревянных фигур закатается в шахматном ящике), — память моя убегает из пяточки в пальчик: со страху, что мама проснется; со страху же крутит в головке какими-то вовсе не нужными мыслями: видел недавно я справа и слева от солнца — два ложные солнца; два солнца померкли, а солнце осталось; померкнет персидское солнце, померкнет индийское солнце, как папа исчезнет на лекции: мама — останется! Громко подтопнет тут папа:
— Ты, Котенька, знаешь ли, вовсе не слушаешь? Эдакий ты!
Стр. 102
И поддернувши скатерть, запляшут по скатерти пальцы горошками, дернется словом:
— В России есть... что?
Я — споткнулся: молчу; я — такой раскорякой сижу; я — такой недотепой коснею:
— Урал!
— Есть Урал, — грохотнет и наставится он: — А еще?
Я — не знаю: навалится, дернется:
— Как, как, как, как?!?
Посмотрю я, у папы — раскосые, злые татарские глазки; хочу отвечать; но... за лаковой ширмочкой взвизгнули, щелкая, тигры:
— Кот: Котик! Не смей! Тебе рано... Сию же минуту — ко мне!
— Нет-с позвольте! Урал, а — еще? — запыхается папа ладонями в воздухе.
Я — ни живой и ни мертвый: я слышу, как мама зашлепала: с заспанным, с нехорошеющим, сонно опухшим лицом, позабывши капот, без корсета, без кофты, без туфель она выбегает в столовую с сосредоточенным видом; и здесь — размахается, пренекрасиво подтопнув босою ногою:
— Я — мать тебе? Мать тебе?
Вот, ухвативши за плечико, дернет за плечико: вывернет плечико; тускло лицом припадет мне под носик и пальчиком водит, присевши, у носика, полной рукой прижимая рубашку к ногам и голея плечом; задевает меня бирюзою по носику:
— Мать тебе я?
Я — решаю, что — нет: мне иного нет выбора, знаю, все знаю, но — выбора нет, потому что захваченный папиной пятипалой рукою за юбку, — бежать не могу я
Стр. 103
отсюда: ай, ай, ай, ай — эдак вывернуть можно мне плечико: будут опять синячки — безобразие!
Тах-тарарах: громко падает стул, завязалась борьба — за меня (оборвали тесемочку мне): папа выпустил юбочку; грозно присел, как козел, пред присевшею мамочкой; смотрят друг другу в глаза (точно так петухи, перед тем как подпрыгивать друг перед другом, — присядут: и смотрят друг в друга); и папа не выдержит: едким разрезом раскосых, китайских глазенок, кроваво налитых, как суриком, вдруг подморгнет; и — пойдет, хлопнув дверью; останемся с мамою.
Двери защелкнув, расставивши ножки и выпятив очень сердитый живот, закусает сердитыми зубками красные губы: и — шлеп-шлеп-шлеп-шлеп по щеке, мне не больно нисколько от пальчиков мамочки; больно от злого колечка: зелененький крепенький камушек очень кусается; мамочке — под ноги: малым комочком; целую с любовию ножку: Христос повелел нам молиться за грешников.
Мамочка — тоже заплачет; и — выйдет; сижу — на полу; по паркету бежит ползунок-паучок многолапым комочком; — за ним; да и ножкой расшлепал его по паркету: под ножкой замазалась черная т л я — т л я.
Вот — вечереет: и жжется сожженное око, — далеко; и ухают тени с востока; сожмутся сердца, и сожмется под сердцем какое-то ч т о - т о: — и меркло за окнами: холод синел замеркающим домом; давно убеленный сединами день показал, что он — негр, прочерневши вечерним лицом; и — туманясь снегами на крышах; на лысую голову шара земного надели цилиндр, очень черный; рукой роковой нахлобучили ночь; одиноко и строго.
Сажусь я под окна; и ночь чернорого: уставилась в окна, в углу началось размножение мраков; пошел в коридорчик: присиротинился к печке; свирепо затрескала печка поленьями; красное пламя ходило по красным уже объедаемым с краю дровам, — расшипелось, раз-
Стр. 104
сыпалось златом и жаром: чернело угляшками; ярко мигали везде васильки-мотылечки угарного газа.
В гостиной — там бабушка крепко уселась на просидне кресла с моточком, с крючочком: разматывать мне, выборматывать мне: из меня самого — мою жизнь, и посматривать, взглядом сверкнув, как огнивом из сумерек: черная бабушка жизнь; этой бабушкой стала и бабушка; мы ею станем, когда мы устанем; а мы устаем что-то: старимся мы, как другие, которые смолоду так, как и я, залегают, как гусеница, в перевязанных крепко пеленках, потом вылетают, как бабочки, кушают много, как мама, становятся толстыми бабами, как Докторовская, ходят грудасто, сидят животасто и, дрябло обвесясь морщиной, они досыхают, как бабушка, горбиком, или развесят сухими ушами, как связкой грибов, приправляются к супу — и тут рассмеется беззубо двузубая бабушка; — пустоглазая тетя моргает из тени: в таком положении; и, рассыпая свое пустородие звуков, со мною, побитым, отшлепнутым, странные игры заводит свои: обнимает и водит меня по теням, как по дням; кто-то вытянул лапу из темных потемок, а я прохожу через лапу; а там: — ту-ту-ту — черноходы пошли коридором: выстукивать! Черные фраки проходят безного, безглаво — один за другим, наклоняясь друг к другу изъятием лиц и потом, поднимаясь наверх руконогом теней в семиножие дней: кружеветь потолками и рваться лучом белолапого пламени — это Дуняша проходят со свечкой: сквозной, черномазый гримасник — за нею запрыгал, тенея, чтоб в бременных сумерках реять безвесо: — в оранжевом пламени и в шоколадных обоях сутулится папа, вернувшийся с лекций: мама, откинув головку и ей уплывая в боа, колыхает турнюром, дрожит растопыренным током малиновой шапочки, руку просунувши в муфту, — проходят со снегу (вся белая, в снеге) к себе:
— Не подумаю я горевать, — она дернула носиком; папа сидит, углубясь в вычисленья и делая вид, что
Стр. 105
он мамы не видит; он, если поднимет на маму глазок, очень хитрый и вовсе не злой, то повыпятит губки она; он же очень рассеянно, перед собой поморгавши, уткнется в зеленые пятна сукна и — чинить карандашик:
«Ну, — думаю я, — продолжается ссора»... Я — слаб; да, я — раб: утопаю опять в бормотании баб, — закопавшись в мартацик до утра: старая баба — склонилась; и — шамкает черною челюстью; — вдруг! — озарилось! —
Не черная баба, а белая мама блистает свечою, окапавши лобик, — в глаза; бепощадной рукой откинувши кудри, — бывало, посмотрит на лобик; а лобик — большой:
— Большелобый! В отца...
–– –– –– ––
Как растрепаны мамины кудри; живот злопыхает, грозит загибаемый пальчик; надуется под подбородком второй подбородок:
— О нет! Не в меня! Весь в отца ...
И отшлепает в сумрак; боюсь: чернорогий бубука, сквозной незнакомец, из кресла мычит мне коровьею мордой...
. . . . .
Ночами я — пленник; ночами сплошной веретенник бормочет во мне расширением слуха; и малая волосиночка шороха бухает громким поленом; и черное пятнышко, режущим скрежетом, быстро подымется бегом осиливать лунный косяк; остановится, тяжко присев, как рачок: таракан!
Вот минуты оттикали, слабнут едва намечаемым просветом; вижу: чернила — синило; и знаю: — денек, белоногий младенец, крича благим матом, бежит уж в дугу вековую небесного свода; косматые мамы за белым младенцем пустились: с сосредоточенным бешенством;
Стр. 106
и — совершится убийство: минуты затикают каплями крови и слез; душегубки колонною плакальщиц станут направо и станут налево: и кто-то брадатый, и кто-то крылатый косматою митрою встанет над гробиком; будет отчитывать громко он: — бери-бери-бери-бери-бербери-бер-бери-бербери-бери;-ери-ари-арии: папа рассказывал раз о великом персидском пророке по имени «Зороастра»; — и я вижу во сне: — продолжают они заколачивать гробик, пока он не лопнет лучами сторукого солнца: — Агуро-Маздао! — И тут просыпаюся...
. . . . . .
Утро!
Легчайшие перегоны снежинок дымеют под склянное, искряное, синейшее утро; алмазник какой-то; вселенная точно надела алмазную митру и сыплет свои драгоценные краски персидским ковром; папа тянется к мамочке: треплет по плечику; мама, надув свои губки, ему позволяет; я — взвизгну от радости; знаю, что к вечеру будет звонок очень громкий: прибудут картонки (подарочек папа пришлет от Кузнецкого моста); и сердце мое — ходуном, а у мамы глаза — колесом, затрясется руками, срывая бичовочки, вынет оттуда большой абажур, обвисающий кружевом, и — облизнется, как кошечка, от удовольствия.
. . . . . .
В нашей гостиной еще с Рождества сохранилася елочка; вечером этим ее убирают опять; и она — в ясных шариках; все самоцветные шарики полнятся легкостью; тронешь чуть-чуть; и — закракал своей скорлупою разбитый напученный шарик; я знаю: опять в картонажах драже; прикупили хлопушек ...
. . . . . .
Уж пукнула порохом вот золотая хлопушка; и вытащен желтый, бумажный колпак из нее; и уже на головке — разорван; другая запукала; и — подарила свои мне штанишки из синей бумаги; но — коротки; экая жалость; ну — сдерну орех; закачались все ветви, попадали
Стр. 107
иглы; и цокнул в паркет оторвавшийся шар; золотая теперь скорлупа захрустит под ногами: — как все здесь просвечено, все здесь освечено; обриллиантилось, ясно заглазилось; просто глазастый алмазник, иль — митра; мой папочка, светлый надевший колпак, точно митру, обвесил себя золотою бумажною цепью и ходит таким Зороастром:
–– России, мой друг, предстоит в отдаленнейшем будущем — свет; «Р у с а н т» — это светлый; и «Р у с с к и й» иль «р у с ы й» есть — светенник! Да-с!
Посмотрю я в сквозной пересветень; пастилкой набил себе рот; так рубино-прояснен из пахнущей зелени нам красноярый фонарик; схватились за руки и — кружимся: блеск — вертолетами!
ПАПА ДОШЕЛ ДО ГВОЗДЯ.
В наши углы приседают подслушивать!
. . . . . .
Мама — в разбросанных чувствах: присела под ширмой, у шкафчика; скворки из красного дерева ручкой раскрыла, наполнивши комнату запахом спертых духов; ослепительно выехал ящичек, пахнущий лаковою чистотою и блещущий тем, что его наполняло: сушеный цветочек, душеный платочек, стеклянный дракончик, граненый флакончик: флакон за флаконом сверкая оранжевой гранной стекляшкой из матовых стекол притертых, скрежещущих поворотами пробочек, райски поблескивал; горный хрусталик, стеклярусы; бусы и бисер в картонных коробочках, два аграманта; — все это расставилось рядиком на ослепительном дереве, томном от запаха, распространяемого из с о м о в о г о цвета саше, где хранилася стопочка малых платочков, оранжевых, розовых; кучечки: синих, лиловеньких ленточек, ясно сказавшихся звоном бубенчиков (от
Стр. 108
котильона); здесь есть веера — кружевные, разные: из лайки, из кости — с точеными ручками; есть и коробочки с пудрой — перетирать, право, нечего: мамочка перетирает все это! Рискуя быть изгнанным, крадусь по стенке в сверканье граненых флаконов, в мир запахов... Вижу себя я из ртутной поверхности зеркала туалета, надувшего кружево, в очень голубеньких бантиках; перед постелью раскинута ширмочка лаковым синеньким полем; на ней — золотые рельефы распластанных в воздухе аистов, вечно повисших на небе; за небом — постель, где на стеганом, ярко лазурном ее одеяле — под кружевом взбиты подушечки; мама в лазоревом «п у ф е», сложив ногу на ногу (ноги — босые), в белеющей кофточке, в косо надетой и палевой юбочке (в нижней), своим полотенчиком перетирает флакон, прижимая к коленям притертою пробкою: — пудреница, граненая, из хрусталя: там — пуховочка: пуф-пуф-пуф-пуф; и — напудрился: пудреный! Вот бы еще уголек: я бы вывел усы и отгрыз: перехрустеть на зубах и показывать черный язык Генриетте Мартыновне:
«Ach, was wird sagen Mama?»
А Мама-то вот здесь; и не видит: перетирает флакончики; кажется: все перетерто и все перевязано; но — вот рукою над носиком приподымает флакончик, понюхает, глазки прищурив, усмотрит пылиночку; и, обхватив полотенцем, прижмет к шелковеющим желтым коленям; и — трет: перетирает все сызнова: в том же порядке; слова, как болтливые мухи, слетают с ее язычка в... тишину кабинетика жужелжнем: папе под ухо; для этого дверь в кабинетик нарочно открыла она: — так мушиная стая под ухом жужукает в солнце; рукою махнешь: она — дернется, ярко блеснув изумрудником спинок; и — снова танцует под ухом:
жужуканьем жутким: «жу-жу» да «жу-жу» — не кому-нибудь лично; так, в воздухе! — Пусть, пусть, пусть: — «н е к о т о р ы е, к о т о р ы е» могут услышать, услышат о «н е к о т о р ы х к о т о р ы е...»
Стр. 109
— Некоторые, которые думают, что постигают науку, а в жизни остались болванами, — да!... Иметь шишкою лоб и бить стены им вовсе не значит быть умником...
— Тьфу!
— Вот вам нате же: тьфу!
— Большой лоб? — перетертый флакончик поставлен; берется другой, — недотертый; и — трется, и трется; и раздается покорное: — Гм! — за альковом, из двери; то — «н е к о т о р ы е», которые молчаливо засели в своем кабинете...
Февраль настигает уже; он — ветрищенский месяц; разлейные ветры овьются кисейными снегами, ходят по крышам; день — ветреник, белый свистун: — дымолет вырывался из крыш вертолетом, ввиваясь во все перекрестки Москвы, развевая подолы и шубы по белому воздуху, брызгая снеженью; да: и неслись сквозняки и ветрогонные дни, где измеркшие полдни тенились туманною грустью; сырой многокапельный желоб закапает: капает, капает!..
. . . . . .
Мамочка руки свои разведет (с полотенцем — одна и с флаконом другая); и — кланяется головою в колени:
–– Да, это вот я понимаю: квартира в двенадцать и более комнат; у прочих — квартира в двенадцать и более комнат, у нас же…
Граненый флакончик поставлен; берется — граненый дракончик!
— Да, это вот я понимаю: балы!.. А у нас? Собирается мертвая плесень: плешивая плесень... Кого соблазнять? Разве моль... Да! Сложив на животиках руки, забегают пальцем о палец, как этот Бобынин... Что толку?
Стр. 110
Лобанисты! Лбами мостить мостовую? На это есть камни. А волосы съедены молью: присыпать на плешь нафталин? Даже мухи замерзнут от скуки, — не то, что я, бедная...
. . . . . .
В папиной комнате серо-свинцовые сумерки; серенький папа, слепец и глухарь, в нависающей сери над пылью сукна неприятного серо-зеленого цвета зачмыхает носом, тихонько поднимет глаза и уходит глазами по крышам: во мглу дымогаров; и снова заходит по листикам он карандашиком; с крыши под тучей широко распучилось очень жестокое око: циклопа; и — лопнуло кровью; и вниз излилось: чернобровое небо в окошке.
— Иные вот пользуются очень доходной казенной квартирой, — да: академики! Если бы подлинно был у нас лоб, а не камень, давно бы мы жили не здесь: на Васильевском! Да, это — я говорю...
— Чебышев — академик, а Янжула — прочат; за Янжула кто-то хлопочет. Из Питера...
Книжные груды бросают от окон на папочку тень, точно руки; и вот занавеска, которой покрыты шкафы, опустилася лопастью (папу подглядывать, не академика, а «н а ф т а л и н н у ю п л е с е н ь»); она опустилася, точно гусиная или, верней, ящериная морда, — не лопасть: — зеленый дракон, обитающий здесь, на шкафах, опускаясь гусиною мордой со шкафа, наверно решился подглядывать папочку, что он там делает над интегралом.
Сутулые плечи не дрогнут: лишь стул поскрипел, да нога незаметно дрыгнула:
— Страдалица я: предводительский бал на носу, а в чем выеду я? В кружевном, в переделанном? Некоторые полагают, что так: накромсать лоскутов; и — поехать... Лепехина — сшила... Лепехин не мы!
Стр. 111
Оторвавшись от пыльных бумаг, он покорно уставится ухом на дверь, выявляя свой добрый, свой песий чуть-чуть озабоченный профиль:
— Послушай, Лизочек: Лепехин — делец... Не мешай, мой дружок, вычислять, — и покажет сутулую спину, уткнувшись в бумагу; но мамочка, в беленькой кофточке, вскочит, совсем разъярясь; и топочет от ширмы в слепой кабинетик, развеяв рукой полотенце с высоко воздетым граненым флакончиком:
— А? Вы работаете? Мне какое до этого дело? Лепехин работает тоже, но он — на семью; у Лепехиных выезды... — и начнет подставлять под струю рукомойника красные грани граненого донышка;брызжет водица холодным перловым разбрызгом; и дзанкает звонко педаль рукомойника; папе подставлен турнюр.
Уронив карандаш, он подскочит; и — дернется в нетерпеливом движении к лампе; и — «дыдзики» громко воскликнула стеклами лампа; и чифучирится спичка; и выскочил рыжий оранжевый свет, расплетая сплетенье летучих мышей: мыши порхнули в угол (не мыши, а тени); но спичка погасла:
— Ах, черт возьми!
И — из углов вылетают летучие мыши над папой, который горбато метается по столу: спинником. — Точно стараясь укрыться от громких упреков; а мамочка, топнув ногой, повернется развеянной кофточкой, обнаружив открытую грудку с нечесаной шапкой полураспущенных кос, рассыпающих шпильки; — и вспыхнула лампа (надет абажур); и — оранжевый свет побежал по сукну, полосато улегся на желтых вощеных квадратиках пола; и бывшее серо-свинцовым и серо-зеленым теперь превращается в яркое все: в шоколадно-оранжевое и зелено-оранжевое (шоколадного цвета обои, шкафы; на шкафах — занавеска зеленого цвета; зеленого цвета сукно — на
Стр. 112
столе); и я вижу сутулую спину лохматого папы: и вижу затылок, упрямый тяжелым решением: перемолчать, что бы ни было, или же — лопнуть; и слышу: из громкого ротика в спину ударится жужелжень желто-оранжевых ос:
— Есть такие вот, н е к о т о р ы е, к о т о р ы е... Не имея ни сердца, ни чувства, сидят, погружаясь в дурацкие вычисления эти...
Забарабанили пальцы по краю стола — тарарах-тахтах-тах. Очень дерзко и твердо: отчаянным вызовом; но — топ-топ-топ — побежали к спине очень твердые ножки и, выпятив гордый животик, нарочно стояли такой раскорякою; локти гуляли; перетиралась у сердца протертая пробочка; пенился ротик от всхлипов и выкриков:
— Нате же; вот вам.
И плюнула на пол...
. . . . . .
— Ага-с: хорошо-с! — повернулось лицо с очень злыми раскосыми глазками, с очень взлохмаченной вдруг головой: — так и пес: загоните его в конуру, он покорно свернется, под хвост положив свою морду; но там, в конуре, не дразните его: с громким лаем он кинется — да: повернулось лицо с очень злыми раскосыми глазками, с переклокоченной головой; и — распалось в морщины лицо с очень злыми татарскими глазками; стало совсем как сморчок, угрожая колючей щетиной; и стало дырой, из которой вдруг хлынули: — Hе-ко-то-ры-е-ко-то-ры-е!!!…
— Ах! Вы — тираны! Вы — деспоты!
Вижу я: мамина правая прядь развернулась и — свитым кольцом нависает; а левая прядь раззмеилась на плечике; рот — растянулся от страха и злобы; пятно лицевое — медуза, которая шлепнется; губы — накусаны, губы отпухли кроваво; она — отступает от папы, которого красная маска лица, разлагаяся, озеленела; которого пятипалая лапа протянута:
Стр. 113
— Если не смолкнете... Я... Вас заставлю молчать! Я даю пять минут, — и положена тяжеловесная луковица часовая: на край рукомойника.
Мамочка спряталась в тени, отшлепав к алькову и взвизгнув оттуда собачкой, которую пнули:
— Не позволяете мыться, насильник: мой, мой рукомойник, не ваш!
Но ответствует кто-то с отчетливой злобой:
— Так-с! Умывальник поставлен не мною ко мне!
О, я знаю, что будет: ужасное будет!
Н е к о т о р ы е, к о т о р ы е... ничего не боятся, которые обрывают министров и топают на попечителя округа и превращают Пафнутия Львовича просто в котлету (сырую и красную), некото-ррр-ррр-ррр-кото-ррр-ррр-
Законодательством страшным, синайским -ррр-ррр- перерявкают мир, перерявкают, пере... — иные боятся оттенка чудовищно-рыжей, таящей в себе шаровидную молнию тучи, которая посылает не грохот, а прямо за красною молнией — «бац», расшлепляющей сосны под домом, — а я ужасаюсь молчанию этих пяти проползающих тихо минут — («Я даю пять минут!») — где секунда есть Вечность; и — затыкаю, присевши на корточки, уши — до... до... до ... — до чего?... Между тем: до... до... до... до «т о г о» (т о г о с а м о г о): «н е к о т о р ы е к о т о р ы е»: — в воздух взлетев пиджаком, припадают увесисто на бок, на левый, лицом, разлагаемым черной морщиной, щербимой китайскою тушью и оттеняющей старый мертвак неживого лица с разорвавшимся ртом, до ушей, и с прищуром раскосых глазенок, окрашенных суриком, — напоминающим маску лица Самурая, взмахнувшего саблей, — его показал Хокусай! — Эту маску лица Самурая, взмахнувшего саблей — являет лик папы, припавшего носом к руке, зажимающей... ржаво-оранжевый гвоздь, чтоб
Стр. 114
ударить гвоздем оглушительно: в жесть рукомойника! — Этот прием он придумал; прием укрощенья строптивой, которая звуком гвоздя... повергается в обморок: головою в подушки; и — тонет от слез...
Протекают минуты до... страшного «баца», и ухает в красно-оранжевый свет кабинетика тьма, из открытых дверей, где отчетливо желтое кружево злого фонарного света легло... саламандрою; мама оттуда поносит (не долго ей!) всех: математиков, бабушку, дедушку (папу и маму — не маминых: папиных...) всех четырех моих теть и шестнадцать племянников; я затыкаю от ужаса ручками уши и носик, упавши коленками на пол; и кланяюсь:
— Господи, Господи, Господи, Господи: Ты — пронеси, пронеси, пронеси! Ты спаси и помилуй, спаси и помилуй, о Господи, Господи, Господи! — вдруг; я, овеянный клубами рыжего ужаса громких китайских Тайфунов, — я слышу сквозь пальцы, которыми уши заткнул:
— Остается пятнадцать секунд!..
О! О! О!
Открываю глаза; вижу — бац! — упадает нога, голова и рука; нога — на пол; рука — к рукомойнику; и перержавленный дожелта гвоздь ударяет о жесть рукомойника:
— Бац!
Из разъятого рта выбегает кровавый язык своим загнутым кончиком; в воздух слетают очки; и дугою взлетает платок носовой из кармана; «он» бегает спинником, вертится, машет руками, и бьется оранжево-ржавым гвоздем по железной кровати, по тазу, по жести; — своей пятипалой рукою схвативши зажженную лампу, стоит с этой лампой, стараясь и лампу раздзызгать о пол и закракать стеклянником, взвеявшим чернокровавое пламя и копоть, чтобы просунуться в пламя, пропасть в клубах копоти... —
Стр. 115
Лампа рукою опущена снова на стол; и наверное: — нет кабинетика: в красных кругах разлетелися стены: — и папа; — копьем свирепея, затиснувши круто ногами мохнатую лошадь, на собранной коже, в раздолье далекого прошлого гонится — согнутым скифом: за персом; вернее: за кожею перса! И пламенем лопнуло солнце; и степи дымят перегаром; и перс от него удирает, прижав свою голову к гриве коня, перекинув за шею косматую руку с протянутым кожей щитом, на который вдруг звукнул удар пудового копья, раздробившего щит и к загривку споткнувшейся лошади перса пришившего: проткнутой шеей... —
Когда я очнулся: то — кабинетик был заперт; и было молчание: — только в трубе завелся этот ветер, опять зажужукавший трутень: опять завелся этот дудень: средь дующих буден: летим в — в веретенники дней и теней: без огней!..
Андрей Белый.
|