Скобцова Е. «Версты» № 3
// Дни. 1928. 21 января. № 1305. С. 3.
Е. Скобцова
«Версты» № 3
Какое самое общее и первоначальное впечатление от
всех трех номеров «Верст»? — Оно точно. Исключительный европеизм журнала,
исключительная культурная европейская изощренность его сотрудников. Никакой
кустарщины, никакой захолустности. Все и всегда носит отпечаток
Лондоно-Парижского лоска, более того, всегда на всем легкий налет пресыщенности
и снобизма, сытой, спокойной и скучающей самоуверенности, отсутствие всяческой
страстности, всяческого подлинного пафоса и подлинной веры. Второе
впечатление — обилие разнообразных теоретических построений, страсть
наименовывать, своего рода мания концепций. Как будто перед глазами
уравновешенного и спокойного наблюдателя проходит вся жизнь с ее срывами и
бурями, а он только наименовывает, только классифицирует, только разносит по
различным ящичкам разнообразные явления жизни.
Третий номер
«Верст» в этом отношении вполне схож с двумя первыми. Просмотрите библиографию:
отмечена 50-летняя годовщина смерти Некрасова, дан талантливо-дерзкий очерк
поэзии З. Гиппиус, возведен в классики Хлебников. Русский читатель ознакомлен с
новой книгой Джойса — «Одиссей». Далее — большая статья о «1905-м годе»
Пастернака, рецензия о Ремизове, о Ж. Грине, о книгах Лосева и Гейдемана, В.
Муравьева и т.д.
Есть статья о
Дягилеве и Стравинском. Заключена книга интересными материалами, касающимися
взглядов мало известного русского мыслителя Федорова на капиталистический строй
и напечатаны его письма о Туркестане. Кроме этих писем «Версты» принесли дань
своему азийству в виде большого культурно-исторического очерка об Индии.
Правда, очерк составлен на основании семи книг различных европейских писателей
и явно подтверждает европеизм, а не азиатство «Верст». Вообще в этом азиатстве
есть элемент пресыщенности европейскими трюфелями и тяги на кислую капусту.
Если к этому добавить хорошо составленную литературную часть книги «Цветаева и
Ремизов», то общий культурный облик журнала будет достаточно выявлен.
Но это только
внешнее и первоначальное впечатление от третьего номера «Верст». Есть в нем и
руководящие статьи и руководящие идеи.
Конечно, к
таковым не может быть отнесена статья Н.А. Бердяева, хотя она и самая
значительная из всего, что в книге напечатано.
Не может она
быть отнесена к руководящим статьям по двум причинам: во-первых, он — гость в
«Верстах», а не член постоянного ядра сотрудников; и, во-вторых, — более
существенно, — всегдашний и основной пафос его, звучащий и в этой статье, —
пафос свободы Духа, — является чем-то диаметрально противоположным той
психической атмосфере, которая свойственна евразийцам. Отсутствие всякого
ощущения свободы является центральным и коренным, наиболее определяющим
евразийство.
Но, несмотря
на такую существенную разницу в духовной установке Бердяева и постоянных
сотрудников «Верст», есть в данной его статье некоторые элементы, проходящие
красной нитью через всю книгу и являющиеся ее основным мотивом. С одной стороны,
это — отрицание линии народничества и истории русской культуры, умаление
русской интеллигенции и своеобразное утверждение положительного значения,
сыгранного марксизмом в русской истории.
Основной смысл
в русской религиозной мысли XIX века Бердяев видит в утверждении свободы Духа,
объединившего Хомякова и Самарина с Достоевским и Соловьевым. Но характерный
для русской истории раскол сорвал истинный путь русской культуры, образовав
пропасть между интеллигенцией и народом, между властью и обществом.
«Народничество
было бессильной попыткой приблизиться к народу. Оно было выражением
беспочвенности исторической русской интеллигенции. Русский марксизм был одним
из путей преодоления этой беспочвенности. Русское народничество было утопично и
романтично, русский марксизм был социальным и политическим реализмом. Марксизм
расколол самую идею «народа» на социальные классы противоположных интересов и
сделал невозможным мечтательное отношение к народу. Марксизм способствовал,
освобождению духовного творчества, духовной культуры от исключительной власти
политики, от социального утилитаризма. Марксизм был более интеллектуален и
ориентирован к объективному, народничество было эмоционально и ориентировано к
субъективному».
Культурный
русский марксизм породил идеалистическое течение. Сборники «Проблемы идеализма»
и «Вехи» были этапами в этом течении.
«В революцию
провалился в разверзшуюся бездну народной стихии и высший культурный слой, и
средняя интеллигенция… Час революции оказался часом исторической смерти русской
интеллигенции, концом для ее психического уклада и миросозерцания. Интеллигенция
в старом смысле кончилась, ее беспочвенность и ее противоположение народу
преодолено».
Таковы
утверждения Бердяева, которые сближают несколько его позицию с позицией других
участников третьего номера «Верст».
Спор о прошлой
и будущей роли интеллигенции в значительной мере основан на разном понимании
слов. Очень часто под понятие интеллигенции подводят другое, — «то, что было
беспочвенно». В таком случае, естественно, что сдвиги революции приблизили всех
к почве и интеллигенции в старом смысле слова не будет.
Но ведь по
существу для второй половины XIX века вообще характерна беспочвенность всех
слоев населения. Разве русская буржуазия имела твердую почву в
капиталистическом укладе страны? Или русское распродававшее поместья дворянство
имело почву в крупной земельной собственности? Или русский пролетариат в
крестьянском море был почвенен?
Социальные и
политические противоречия так быстро росли и приводили к таким внутренним
парадоксам, что выражение «беспочвенно» могло быть применено ко всему течению
русской дореволюционной жизни.
И если
уничтожение этой всеобщей беспочвенности в русской революции не влечет
неумолимо уничтожения других классов, бывших до нее беспочвенными, то отчего
оно должно уничтожить именно интеллигенцию, имевшую и имеющую многие другие
отличительные признаки и задачи, кроме беспочвенности? Более того, разве
подлинный пафос свободы духа, о котором пишет Бердяев, не есть питомец
свободолюбивой русской интеллигенции? И не есть ли воплощение его в жизнь — ее
дальнейшая задача, определяющая неизбежность ее существования?
Теперь о
марксизме.
Реалистичным и
действенным оказался тот отрезок марксизма, который не принимал участия в
«Проблемах идеализма» и в «Вехах». Принимавший же в них участие оказался, — с
точки зрения реального политического господства, — таким же утопичным и
романтичным, как народничество.
Но это,
конечно, не в осуждение.
И думается,
что окончательного боя между марксизмом и народничеством, по существу, еще не
было. Более того, думается, что идеализм «Вех» в этом бою будет на стороне
утопического народничества, а не «реалистов» всех видов и толков, — от правящей
коммунистической партии начиная и грядущим правящим евразийским отбором кончая.
Фатально все «реалисты» оказываются по ту сторону понимания свободы, а это
неизбежно роднит всех, утверждающих свободную личность.
* * *
Теперь
руководящие и коренные статьи «Верст». Три отрывка Сувчинского «Письма в
Россию». Это уже подлинное ядро журнала.
Труден и
неудобочитаем стиль этих отрывков. Нельзя себе представить, кого и как они
просветят в России, и отчего для них характерно, что именно в Россию они
направлены.
Самый типичный
из них — отрывок второй, — о свободе. Тот, кто прочтет его внимательно и
потрудится вылущить из груды словосплетений основной его смысл, увидит именно
ту нечувствительность к самому понятию свободы, которое всегда характерно для
всех высказываний евразийства. Достаточно процитировать только конец этого
отрывка:
«По-видимому,
людям отпущено неумолимо определенное “количество” свободы и принуждения. Лишь
сочетания их бесконечны, и различие только в том, что в разные сроки
порабощаются те или иные части и функции организма»
Тут же надо
ставить вопрос об атрофии какого-то духовного органа, воспринимающего идею
свободы.
Своеобразное
применение марксистского метода наследования совершил Эфрон в статье
«Социальная база русской литературы». Не буду на ней долго останавливаться.
Сажу только, что очень трудно понять, отчего у человека становится легче на
сердце, если он знает, что Пушкин, Лермонтов, Тургенев и Толстой покоятся на
дворянской базе, Достоевский — на мещанско-чиновнической. Чехов из
интеллигентской и т.д.? Ведь это ничего никак не объясняет и только подменивает
сложные понятия более упрощенными.
Наконец,
второй столп евразийства, Л.П. Карсавин, — «Россия и евреи». Думается, что эта
статья даст повод для более обширной полемики по еврейскому вопросу. В мою
задачу входит только краткий ее пересказ. Антисемитские настроения Карсавина
направлены не против религиозного и национального ядра еврейского народа, а
против ассимилирующейся шелухи его, которая по основному национальному и
религиозному признаку, общему всему еврейству, — потенциально нигилистична —
заявляет Карсавин, — интернациональна, индивидуалистична, утопична и
революционна. Борьба с этой ассимилирующейся шелухой должна выразиться во
всяческой поддержке религиозного еврейского ядра. Конечное задание в еврейском
вопросе сводится для Карсавина к образованию еврейской православной церкви.
Таково краткое
содержание статьи. Обращаем внимание на совершенно особый метод, примененный
Карсавиным для обеспечивания себя от нападок критики. После одного более или
менее двусмысленного примечания он восклицает: — «Вот примечание, очень
благодарное для клеветников».
Собственно,
этот прием проведен во всей статье, часто чрезмерно обостренной, — и тогда
обострение сглажено таким обращением «в сторону», — но всего чаще двусмысленной
и не только не разъясняющей вопроса, а запутывающей его окончательно.
Все, что
сказано в этой статье, наглядно подтверждает один из основных упреков
евразийству: в сложном наслоении теоретических концепций и хитроумных схем, в
вечном наименовывании заново предметов, давно знакомых, — трудно найти
подлинное разрешение вопросов, поставленных жизнью.
На статью
Карсавина напечатан ответ Штейнберга, видимо принявшего всерьез его
утверждения, а также статья Штейнберга «Достоевский и еврейство».
|