Лежнев А. [Горелик А.З.] «Версты». № 1.
Париж // Красная новь. 1926. № 12. С. 259–260.
А. Лежнев
«Версты». Журнал под редакцией кн. Д.П. Святополк-Мирского, П.П.
Сувчинского, С.Я. Эфрона и при ближайшем участии Алексея Ремизова, Марины
Цветаевой и Льва Шестова. № 1. Париж.
Из эмиграции, где «свободнее» и где «деревья не заслоняют леса»,
старается маленькая группа писателей, объединенная общностью — не идей, а
настроений, увидеть, «понять» Россию и «русское» («в настоящее время — русское
больше самой России») «с точки зрения национально-исторической
предначертанности».
«Если отрезать Брику ноги, то он станет доказывать, что так лучше», —
пишет В. Шкловский в «3-й фабрике». Редакция «Верст» поступает по этому
принципу. Свою беду, вынужденную оторванность от России, она старается
изобразить как какое-то преимущество. Но отрезанные ноги всего лишь несчастье,
а не добродетель.
Только теперь у наиболее чутких писателей-эмигрантов открываются глаза
на то, что уже давно было ясно людям, которым будто бы «деревья заслоняют лес».
Только теперь они убедились, что Советская Россия не находится в состоянии
культурной прострации, а переживает подъем, хотя и нарастающий медленно. П.
Сувчинский идет даже дальше и говорит о ренессансе: «В каких-то новых
большевистских людях тяга к социальному делу и жизненной подвижности проснулась
с необычайной силой и, конечно, только на этих началах и будет основываться — и
уже основывается — новый русский ренессанс 920-х годов». Правда, параллель с
«ренессансом» 90–900-х годов придает этому утверждению специфический привкус,
который еще усиливается мистико-националистическим жаргоном, отличающим
большинство статей журнала («национально-историческая предначертанность» и
т.д.). Но, конечно, не то удивительно, что писатели-эмигранты облекают свои
мысли в привычную для них литературную форму, в старый свой литературный
мундир. Ново то чувство уважения и даже симпатии, с которым они говорят о
культуре, выросшей на советской почве. Признание, хотя бы и запоздалое, — все
же признание, — и оно выгодно отличается от неистовой брани Мережковских и
Гиппиус.
Писатели, группирующиеся вокруг «Верст», испытывают сильнейшее
отвращение к большевизму и Советской власти, но они вынуждены признать огромную
притягательную силу, идущую из страны Советов. «Версты» не прочь бы даже стать
посредником между эмиграцией и культурой Советской России. Для этого они
помещают на своих страницах, наряду с Цветаевой и Ремизовым, Есенина,
Пастернака, Сельвинского, Бабеля, Артема Веселого. Художественный их отдел
составлен на 3/4 из перепечаток из советских изданий. Причем, надо заметить,
советские писатели перевешивают не только количественно, но и качественно.
Очень близко к тому, что говорит Сувчинский, подходит в своих статьях Д.
Святополк-Мирский, наиболее видный критик эмиграции: «В младшей,
послереволюционной поэзии господствует мажорная, восходящая “державинская”
тональность и Державинское начало воскресло в поэзии Гумилева, Маяковского,
Пастернака, Марины Цветаевой». Святополк-Мирский поясняет, что он понимает под
«державинским началом»: «У Державина рамки личного раздвинуты настолько, что
включают высокие и обширные переживания торжествующей России... Общее слито с
личным, и поэт — чувствилище “общества”… Отсюда... гиперболичность...
отсутствие чувства меры, столь резко отделяющее его от великого гуманиста и
личника “Пушкина”. В новой русской поэзии воскресает пророческое начало,
сочувственность общей жизни, столь сильные у Державина. Она снова становится “сверхчеловечной” (очевидно, надо понимать: надындивидуальной).
Узкие границы человеческой меры, предписанные нам Пушкиным и укрепленные
великими реалистами — пройдены. Мир возвращается в поэзию. Северное сияние
Ломоносова перекликается с солнцем Маяковского, и золотые стерляди Державина —
с красными быками Гумилева... Вся народная поэзия становится нам ближе».
Все это довольно спорно, хотя доля истины здесь и имеется. Если можно
согласиться с тем, что державинское начало воскресло в поэзии Маяковского, то
нельзя этого утверждать относительно Пастернака, который является в гораздо
большей степени «личником», чем Пушкин. Нет также оснований противопоставлять
Державина, как «чувствилище общества», Пушкину (конечно, уж Пушкина можно
назвать с большим правом «чувствилищем общества») и приписывать его поэзии
пророческий характер. Все это или недостаточно определенно, или, в меру своей
определенности, неверно. Если мы соглашаемся с аналогией Маяковский — Державин,
то только в том смысле, что у Маяковского возрождается декламационно-реторическая
установка (а это совсем не то, что пророческий дух), со свойственным ей
гиперболизмом, отсутствием чувства меры и т.д. Но дело здесь опять-таки не в
правоте или неправоте Святополк-Мирского, а в той высокой оценке, которую он
дает новой русской (а это значит на 8/10 советской) поэзии Соответственно
эмигрантская литература подвергается жестокому пересмотру. Характеристики
Святополк-Мирского не лишены остроумия и красочности (некоторые убийственны).
Мережковский — «если когда-нибудь и существовал — перестал существовать
двадцать два года тому назад». Зайцев «когда-то был близок к тому, чтобы
засуществовать, но не осуществился: не нашлось той силы, которая могла бы сжать
до плотности бытия его расплывчатую газообразность». Ходасевич — «маленький Боратынский
из Подполья, любимый поэт всех тех, кто не любит поэзии». Бунин — «краса и
гордость» русской эмиграции, столп консерватизма, высоко держащий знамя
Великого, Могучего, Свободного и т.д. над мерзостью советских сокращений и
футуристических искажений — чистая традиция — «Сна Обломова» — и дальше:
«принципиальная (и природная) уездность Бунина».
Собственно статьями Сувчинского и Святополк-Мирского и ограничивается
все то, что может представлять для нас какой-нибудь интерес. Все остальное —
рассуждения Л. Шестова об экстазах Плотина, «Три столицы» Е. Богданова,
ученический разбор Н. Трубецким «Хождения за три моря», запоздалая полемика с
конструктивистами и производственниками Р. Пикельного и проч. — раздражает
своим юродством, манерничанием, претенциозностью. Прохаживания насчет инородцев
(в частности, евреев), заполнивших русские города, выяснение причин этого
прискорбного явления, вечные разговоры насчет национального духа, воздыхания о
старине, ниспровержение разума, держащего в оковах человеческую душу (истина
узнается мгновенным постижением, не поддающимся проверке, контролю), щеголянье
философской терминологией без нужды и видимого смысла (у Стравинского в «Весне»
— ритм «скорее ноуменальный, чем музыкальный») и красноречие, красноречие без
конца — как это, в конце концов, убого и жалко. Оглушенному читателю остается
только воскликнуть словами Фауста:
Mich dünkt, ich hör ein ganzes
Chor
Von hunderttaussend
Narren sprechen.
Жалок юродивый, но еще хуже тот, что притворяется юродивым.
|