Адамович Г. «Русские записки». Часть литературная [№ 6] // Последние новости. 1938. 23 июня. № 6297. С. 3.

 

 

 

Георгий Адамович

«Русские записки». Часть литературная

Гайто Газданов, автор напечатанного в июньской книжке «Русских записок» рассказа «Бомбей», дебютировал в нашей литературе лет десять тому назад и сразу обратил на себя внимание. После появления «Вечера у Клэр» его единодушно зачислили в разряд самых несомненных, самых бесспорных наших «надежд». Как это ни странно, Газданов пребывает в разряде этом до сих пор: нет ни малейшего основания его оттуда исключить, но чего-то и не хватает для того, чтобы признать надежду вполне оправдавшейся.

Случай довольно редкий! Каждый раз, как приходится читать новую вещь Газданова, переживаешь в сжатом виде то же самое, что относится к его литературной биографии в целом... Первое впечатление: как талантливо! Немного найдется сейчас русских писателей, не только среди молодых, но и среди старших, которые наделены были бы такой свежестью восприятия, такой способностью чувствовать и отражать в слове краски, запахи и звуки, всю «влажную живую ткань бытия». Первые страницы у Газданова неизменно вызывают восхищение, — вовсе не того порядка, как, например, при чтении Сирина, с его безошибочно-рассчитанной механикой и холодным блеском, а скорее напоминающее Бунина, к которому по манере писать Газданов вообще близок. Как талантливо! Читаешь дальше, — и мало-помалу возникает чувство, переходящее в убеждение, что у автора нет темы, что он с одинаковым искусством описывает все попадающее ему под руку, что он обречен остаться наблюдателем происходящего на поверхности, не имея доступа вглубь жизни. Надолго ли обречен? Предсказания всегда опрометчивы. Ограничусь пока лишь «констатированием факта», без гаданий о будущем.

«Бомбей» — вещь чрезвычайно типичная для Газданова. Начинается она с описания встречи рассказчика с пожилым шотландцем Питерсоном в большом монпарнасском кафе. Случайная беседа соседей по столикам приводит к дружбе, изменяющей всю жизнь одного из них. Однако перед тем как рассказать о путешествии своего героя в Индию, Газданов обстоятельно осведомляет нас о его жизни в Париже, в квартире молодого испанца, который охарактеризован так ярко, будто именно ему предстоит играть в повествовании главную роль. В действительности — это лицо эпизодическое, как, впрочем, эпизодично у Газданова решительно все. Принцип его творчества полностью противоположен тому, который провозглашен был Чеховым, — правда, только для драмы: ружья — повсюду, а которое из них выстрелит, предвидеть никак нельзя. Покончив с ветреным ловеласом-испанцем, автор описывает поездку из Марселя в Индию и, будем справедливы, описывает чудесно. По прибытии героя в Бомбей, куда пригласил его к себе мистер Питерсон, описывается дом этого богатого чудака, сообщается о его занятиях и о том, как распределены у него часы. Не обходится, разумеется, и без картин тропической природы. Больше всего, однако, уделено внимания приятелям и знакомым Питерсона, причем и тут Газданов нередко оказывается на уровне самых высоких требований, которые можно предъявить писательскому мастерству. Супруги Рабиновичи, обрисованные мимоходом двумя-тремя штрихами, или другая чета, Серафим Иванович с Марией Даниловной — будто наши давние знакомые. Попутно автор делает отступления, то лирические, то иронические, вспоминая и Монмартр с его «грошовым великолепием», пришедшимся ему не по душе, и парижские литературные собрания и многое другое.

«И я уехал из Бомбея. Он медленно удалялся от меня в густой темноте незабываемого тропического вечера, окруженного звездами и небом, которое мерно двинулось назад и пропало в медлительном беге, — в ту минуту, когда наступила полная ночь и когда скрылись с моих глаз последние огни исчезнувшего города».

Чтение увлекательное, но вместе с тем и удивляющее. Если бы у мистера Питерсона нашлись еще знакомые, автор, конечно, рассказал бы и о них, а уехав из Бомбея, мог бы описать и обратное плавание. Внутренних причин для прекращения повествования нет, а ведет его Газданов с таким заразительным удовольствием, что всякий готов читать и дальше, сколько угодно… Странный случай! Конечно, можно предположить, что «тайна» этого беллетриста еще не совсем раскрыта, что он лишь на рассеянный взгляд кажется безразличным ко всему на свете. При желании можно даже развить теорию о том, что газдановское скольжение без задержки и есть признак особой углубленности или содержательности. Но одно дело — сочинить теорию, другое — принять ее всерьез! Гораздо правдоподобнее мнение, что Газданов писать умеет, но о чем писать — не знает. Поэтому-то он все и не может, несмотря на свои блестящие данные, перейти черту, отделяющую его от настоящей, «взрослой» литературы: вот-вот это должно бы, кажется, случиться, вот-вот, думаешь, он напишет что-либо, где обнаружится в художнике человек, — но время идет, а кроме пленительных по тонкости и правдивости письма этюдов, нет ничего. Тридцать лет тому назад, после появления первых рассказов Ал. Толстого, то же самое говорили приблизительно и о нем. А потом, когда Толстой стал широко известен, стали вспоминать эту оценку его дарования, как курьез. Оценка была, пожалуй, не очень далека от истины. У Ал. Толстого тоже нет темы. И оттого, может быть, он теперь с такой поспешностью принял тему свыше и начал расписывать огромные полотна, то исторические, то актуальные, воплотившись в них. Газданов свободен, — а в свободном состоянии и находясь в здравом уме и твердой памяти, никто сочинять «Хлеба» не станет! Но не из тех ли он писателей, которых свобода тяготит и будет тяготить всегда, — потому что они не знают, чем ее заполнить? То, что радует одних, других пугает — как пустота.

Два слова о синтаксических особенностях построения фраз у Газданова: единственная придирка, которую позволю себе сделать по отношению к его стилю: «Женщина, которую я любил, рассказала мне с искренним вдохновением, которого я никогда у нее не знал, что она встретила человека, который так замечателен, так умен...». «Он продолжал говорить о необходимости подчинить силой оружия целые страны, которые гибнут от незнания элементарнейших вещей, которые знает любая европейская кухарка»... «Показалась длинная стена, из-за которой подымался дым, распространявший в воздухе зловоние, от которого я начал задыхаться...».

Который, которое, которая, — цепляющиеся одно за другое. Совсем недавно, в последнем номере «Современных записок» П.М. Бицилли, писатель очень чувствительный ко всему, что касается языка, рецензируя стихи Смоленского, отметил, как особенно удачную, такую строфу:

 

...есть мир иной над ним,

В котором ты — полночная звезда,

Застывшая в сияньи и молчаньи,

В котором я — прозрачная вода,

В которой отражается сиянье.

 

Согласен, что тут, в очевидном, демонстративном нарушении традиции слога, есть известный эффект. Строфа звучит хорошо. Но никак не могу согласиться, что вообще соединение двух или тем более нескольких последовательно-подчиненных придаточных предложений, начинающихся словом «который», — приемлемо. Дело вовсе не в стилистическом пуризме, почти всегда вздорном и мертвящем, а в том, что такое соединение донельзя разрыхляет состав фразы, делает ее бескостной, виляющей во все стороны. Ссылки на Гоголя или на Толстого, у которых попадаются и худшие нагромождения, — нисколько не убедительны (Толстой, впрочем, на старости лет мечтал писать так, чтобы слово «который» не употреблять вовсе). Если человек изнемогает под таким неистовым словесным напором, ему все простительно, и у него при любом обороте энергия возьмет свое! Слог Гоголя или Толстого, конечно, великолепен своей животворящей неправильностью. Но подражание ему не надо начинать именно с того, что в нем наиболее уязвимо, — и когда ни напора, ни изнеможения нет, лучше соблюдать чистоту стиля, неразлучную спутницу точности мысли! Не только «который», но даже «что», цепляющееся за другое «что», отяжеляет и в каком-то смысле опорочивает фразу, лишая ее прямоты. «Я видел, что она считала, что пора уходить»: в такой короткой форме предложение просто нескладно, в чуть-чуть более длинной и сложной становится неизбежно двусмысленным. Всегда можно построить фразу иначе, и она всегда должна бы при этом выиграть в выразительности и силе.

Короткая пьеса Тэффи «Старинный романс» — изящна, непритязательна и мила, как старинная идиллия, переделанная на новейший лад. Действие происходит в дешевеньком парижском отельчике, в комнате некоей Марии Петровны, дамы «пожилой, но красивой и подтянутой». Рождество, Мария Петровна приоделась, зажгла елку, варит кофе. Сначала появляется ее внучка Лили, болтающая всякий веселый и добродушный вздор, смеющаяся и над бабушкиным нарядом, и над ее новой ширмой, — эпизод, кстати сказать, слегка напоминающий первую сцену «Гедды Габлер». Затем Мария Петровна зовет в гости соседа по комнате, обрусевшего старичка-француза мосье Пажу, который провел полвека в России гувернером, помнит еще Марию Петровну в каком-то обворожительном сиреневом плате, помнит свои давние мучения и волнения.

«Вы знали... вы все отлично видели, вы нарочно пошли кататься на качелях с идиотом и хлыщем Занецким при луне... Боже мой — при луне! Я сделал вид, что мне безразлично, но мне было больно за вашего мужа, которого я так уважал. Конечно, это была пустая шалость с вашей стороны, но все-таки очень злая шалость! Вы там качались, а я старался отвлечь внимание вашего мужа, чтобы он... чтобы он не страдал!».

Кроме воспоминаний ни у него, ни у нее ничего не осталось.

Мих. Осоргин в «Детстве» — небольшой повести, окончание которой отложено на ближайший номер журнала, — рассказывает о далеких годах, проведенных на родной Каме, его любимой реке. Не в первый раз уже он о ней пишет. Но, кажется, никогда еще ему не удавалось передать с такой непосредственностью все, что связывает его с этим пустынным, привольным и величественным краем.

«Я радуюсь и горжусь, что родился в далекой провинции, в деревянном доме, окруженном несчитанными десятинами, никогда не знавшими крепостного права, и что голубая кровь отцов окислилась во мне независимыми просторами, очистилась речной и родниковой водой, окрасилась заново в дыхании хвойных лесов и позволила мне во всех скитаниях остаться простым, срединным, провинциальным русским человеком, не извращенным ни словесным, ни расовым сознанием, сыном земли и братом любого двуногого».

Обыкновенно «я» в беллетристике не полагается отожествлять с личностью автора. Однако тут можно сделать это без риска быть опровергнутым.

В повести все проникнуто чувством природы и ревнивой любовью к ней. Попадаются и задорные полемические выпады, ни на кого лично не направленные, — обращенные лишь к городскому книжному духу, который Осоргину ненавистен. Не случайно называет он себя «всебожником, поэтом, анархистом и старовером». Сочетание слов дает целую отчетливую характеристику.

Новые главы «Повести об отце» Вад. Андреева так же интересны, как и первые. Из стихов выделим восьмистишие Н. Белоцветова, сдержанное и законченное.