Адамович Г. Литературные беседы // Звено. 1927. 6
февраля. № 210. С. 1–2. [Рассказ Зайцева «Авдотья-смерть» в СЗ № 30]
Георгий
Адамович
Литературные беседы
1.
О Борисе Зайцеве много
писали в последние месяцы, — по поводу его юбилея. Много и говорили. Но нельзя
выразиться: спорили. О Зайцеве не спорят, — и не потому, чтобы он был
решительно выше споров, выше тех писателей, о которых вечно идут разногласия, а
потому что таково его существо. Недаром к его рассказам так часто применяют
эпитет «очаровательный». Подлинную, никакими средствами не приобретаемую «поэтичность»
зайцевского творчества чувствуют все. И, право, эта поэтичность — слишком
редкий дар, чтобы ее можно было не ценить. К Зайцеву «прислушиваются»,
насторожась и умолкнув. Будто бы говорят себе: послушаем, «насладимся»,
забудем, наслаждаясь, наши раздоры и распри.
«Очарователен» — по-прежнему
и даже, пожалуй, больше прежнего — новый рассказ Зайцева «Авдотья-смерть»,
напечатанный в последней книжке «Современных записок». Читая его, все время думаешь:
ведь это — сама Россия, может быть, односторонне воспринятая, но настоящая и не
искаженная. Есть в России буйство и озорство. Есть рядом простота, спокойствие,
та «каратаевщина», о которой какие-то досужие краснобаи недавно писали, что она
лишь «классовое измышление». И есть еще пронзительная, всегда «не от мира сего»,
убегающая, ненасытная русская «грусть», та самая, про которую в знаменитой
статье о Лермонтове говорил Ключевский. Она и одушевляет Зайцева.
«Авдотья-смерть» — печальнейший
рассказ и, может быть, оттого это так остро чувствуется, что мы привыкли в
повестях из теперешнего русского быта к тонам мажорно-барабанным,
оптимистически-ликующим, или — при отсутствии их — к полнейшей внутренней
растерянности. Зайцев сосредоточен и серьезен. Он ничего не обличает, ни в чем
никого не упрекает. «Авдотья-смерть» могла бы быть напечатана в любом московском
журнале. Цензору с ней нечего было бы делать, потому что Зайцеву как бы «неинтересно»
все то, что может интересовать цензора. Для него это — мелочь, пустяки,
второстепенное. Главное, единственное — судьба человека и его душа, точнее, те
частицы человеческой души, которые ускользают от влияния переменчивого быта, не
зависят ни от каких внешних условий. Быт в «Авдотье» описан тщательно, довольно
подробно, очень искусно. Но прозрачность этих описаний, призрачность их никого
в обман ввести не позволяет: «Авдотья-смерть» — не бытовая повесть. История
этой бабы могла бы произойти в России когда угодно. Иначе сложилось бы существование, но все тою же осталась бы жизнь.
Помещица не оказалась бы выселенной из своего барского дома, дочь ее чаще
смеялась бы и ездила бы на балы, вместо того, чтобы молиться Богу. Авдотья,
может быть, не так бы нищенствовала. Изменились бы частности, случайности. Но то внутреннее, что
образует облик и черты народа, и что исправляет его жизнь, конечно, не
изменилось бы. А ведь Зайцев только об этом и пишет.
2.
Имя Валентина Катаева мне
встречается в первый раз.
Его повесть «Растратчики»
напечатана в трех последних выпусках «Красной нови». Она мне показалась очень
живой с первых страниц. Но последние главы не только живы, а почти совсем
прекрасны.
Оговорюсь, что с точки
зрения узко-литературной повесть, может быть, и не очень замечательна. Никакой
особой новизны, никакой литературной изобретательности в ней нет. Но за ней
чувствуется одаренный человек, щедрый сердцем и умный. Выйдет ли из этого
человека богатый художник, — кто знает? Но во всяком случае, уже и сейчас все,
что бы он ни написал, окажется, вероятно, много привлекательнее какой-нибудь
мертвечины, вроде тыняновского романа «Кюхля», который за сто верст «воняет
литературой», — по тургеневскому выражению (да и не очень доброкачественной
литературой).
«Растратчики» — рассказ о
том, как некий советский бухгалтер с неким кассиром, забрав двенадцать тысяч
казенных денег, принялись их пропивать и прогуливать, предчувствуя неизбежность
конца, оттягивая его, страшась его, замалчивая и содрогаясь. Это — тема,
излюбленная нашими новыми писателями. У Лидина, в книге, называющейся, кажется,
«Корабли идут», есть такой же рассказ, тоже о кассире. Есть нечто подобное и у
Ал. Толстого, у Никитина и других. Для Лидина тема оказалась подлинной
находкой. Он своего растратчика описал так остро и «человечно», что даже
недоумеваешь: тот же ли это Лидин, который тут же рядом так ничтожен?
У Катаева меньше лирики и
пронзительно-истерических нот, чем у Лидина, меньше трагизма. Катаев свое
повествование разбавляет анекдотами, разукрашивает густыми реалистическими «мазками».
Но тему — гибель человека — он все-таки понимает и ощущает вполне. В анекдотах
и мазках он ни разу не фальшивит и не падает. В конце концов, нечто отдаленно
похожее на «ужас и жалость», от чтения его повести остается. В книге Григория
Ландау, о которой я писал на прошлой неделе, есть афоризм о том, что «рок
бывает не только чужой волей, но и собственным безволием». В этом смысле и в
этой плоскости возможна трагедия, осью которой окажется не несчастный и мощный
герой, а пьяненький кассир, любитель «закусить, выпить, и прочее». И так как герои
на свете перевелись, а жажда осталась, то внимание обращается к тем жертвам,
которых хоть и без усилий и «перипетий», а все-таки толкают по «сияющему пути
гибели» истинные и суровые начала мира.
|