Айхенвальд Ю.
Литературные заметки // Руль. 1926.
28 апреля. № 1642. С. 2–3. [СЗ № 27]
Ю. Айхенвальд
Литературные заметки
Что отметить в XXVII-й книге «Современных записок»,
мастерски составленной, как всегда, из яркой и разнообразной словесной мозаики?
Начинается она
«Делом корнета Елагина» — рассказом Ив. Бунина. По-бунински хорошо и в
страстных тонах передана здесь история о том, как гвардейский офицер убил свою
возлюбленную, актрису, — убил ее не то по своей воле, не то по воле ее. Дело
странное, загадочное, и то доверенное лицо автора, от имени которого ведется
повествование, не хочет, чтобы катастрофу и ее героев признали «недостойными
особого мудрствования по их якобы достаточной пустоте и обыденности»; и как
пошлость клеймится то мнение, что «он — гусар, ревнивый и пьяный прожигатель
жизни, она — актриса, запутавшаяся в своей безалаберной и безнравственной
жизни». Читатель, таким образом, получил от Бунина предостережение, читателю
запрещено к подобному мнению присоединяться и ларчик просто открывать. И, тем
не менее, рискуя очутиться среди пошлых, мы скажем, что, как ни прекрасны
частности «Дела», оно в целом и по существу является для нас психологическим
шумом из пустяков. Надрыв, который актрисе приписывает писатель, нас не
трогает. По человечеству жаль, конечно, молодой и красивой жизни, жаль убитой и
убийцы, но и только. Рассказ неубедителен — вопреки таланту рассказчика.
Сложность и тонкость события и его исключительное право на наше внимание не
показаны. Внутренней значительности в преступнике, в преступлении, в его жертве
не чувствуешь. Одной из высоких заслуг художника вообще является всегда то, что
он торжествует над безличностью истории, над равнодушием истории к отдельным
личностям и судьбам; он поправляет эту несправедливость и обиду, он из
человечества выдвигает человека, из массы — живой, одушевленный и страдающий
атом. Художник из общего извлекает и спасает особь. Но в данном случае особи
бунинского «Дела» могли бы остаться в забвении общего. Среди современной крови
и слез их слезы и кровь не заслуживают преимущества. Бунин не заглушил в нас
какого-то публицистического, какого-то гражданского протеста против того, что в
наши дни занимает нас участью и дешевой трагедией корнета Елагина и актрисы
Сосновской. Наш славный автор согласен с тем, что его героиня, у которой были
красота, молодость, слава, деньги, сотни поклонников и которая всем этим
пользовалась со страстью и упоением, — что она только «наиграла» себе свое
«сплошное томление, непрестанную жажду уйти прочь от постылого земного мира,
где все всегда не то и не то». Он согласен с этим, он сам это понимает; но его
настойчиво интересует, отчего же она наиграла себе именно это, а не что-либо
другое, и отчего такая наигранность «столь обычна среди женщин, посвятивших
себя, как они выражаются, искусству». Но вот настойчивости писателя читатель не
разделяет и все эти проблемы здесь, по данному поводу, воспринимает как
праздные. Дела не спасает и то, что оттенен двадцатидвухлетний возраст Елагина,
тот возраст, когда люди «переживают, сами того не ведая, жуткий расцвет,
мучительное раскрытие, первую мессу пола». Никто не станет отрицать всей
роковой важности и жуткости того, что разумеет автор «Митиной любви» под
«мессой пола». Но эти «мессы» Елагин с актрисой Сосновской так невозбранно служил,
и так полно была в этом отношении удовлетворена его религиозность, что и сюда
не влечется интерес и сочувствие равнодушного читателя.
Кстати:
проблеме пола у Бунина и вообще его творчеству в той же книге «Современных
записок», посвящена статья Ф.А. Степуна, по обыкновению глубокая и полная
тонких замечаний. Как отзыв критика на художника, она может служить примером
того восполнения писателя читателем, того «творческого чтения», того контакта
двух душ, писательской и читательской, без которой литература еще не
литература. Особенно примечательны мысли Степуна о «неизбывной тяжести
безликого пола, тяготеющей над лицом человеческой любви», о борьбе любви с
полом, о преодолении пола любовью, — преодолении, которое осуществляется «так
редко». Ценна и общая характеристика Бунина, как писателя, растворяющего
человека в природе. Приведем еще столь же выразительное, сколько и верное
суждение о нашей революции: «русская революция, прежде всего, — трагедия
столкновения мрака русской деревни (бунинской деревни — Ю.А.) с последним и
самым жестоким словом европейской цивилизации».
В романе
«Мессия» Д.С. Мережковский вводит нас в Древний Египет; об этом произведении
удобнее будет поговорить тогда, когда оно придет к концу, т.е. когда автор нас
из Египта выведет…
Продолжает
Алексей Ремизов любезно делиться с читателем своими сновидениями. Ремизову это
забавно, читателю — скучно. В только что появившемся втором номере журнала
«Благонамеренный» (о нем наша речь — в другой раз) тот же писатель скидывает с
себя шутовской наряд, бросает свое надоевшее затейничество и с необычайной
силой слова, с изумительной красотою речи, русской речи воспроизводит такую
серьезность предельную, как «страды Богородицы», как страсти Христовы. Это он
дивно делает в одном журнале, а вот в другом томительно рассказывает свои
неинтересные сны и этим побуждает нас, читателей, от всей души пожелать ему,
наконец, спокойной ночи, безусловно спокойных ночей, сна без сновидений…
О, как
серьезны, и как прекрасны несколько страниц Ивана Шмелева «Въезд в Париж». С
роскошной красочностью описано апрельское утро в Париже — сияющий фон, на
котором, как пятно трагического контраста, выступает фигура Бураева, в Париж
совершившего свой «въезд» далеко не триумфально. Бураев — славного когда-то
рода, бывший студент, бывший офицер, забойщик, бродяга, вступил в столицу и
светоч мира «без узелка, походно, в черкеске, порванной боями, в рыжей
кубанке», без рубашки на теле («истлевшую рубаху он бросил в шахте»), и нищий
он, и пробитая у него ключица, и замученное сердце. После черной шахты, после
годов метанья для него упоительно светел победоносный Париж, и сюда добрался с
тридцатью восьмью франками в кармане странный для парижан русский «козак», их
несчастный недавний союзник…
Мих. Осоргин
печатает отрывки из первой и второй части своего романа «Сивцев Вражек». Не
только заглавие, но и общий тон и дух «Вражка», действительно, переносят в
Москву. И соответственной теплотой и юмором согреты некоторые сцены и картины,
и так хорош московский весенний день, когда «термометр Реомюра с улыбкой играет
на повышение», когда на ожившей улице «городовой белой нитяной перчаткой
законополагает движение двух пролеток и одного ломовика». К сожалению, г.
Осоргин выходит, однако, за пределы идиллии и жанра: он еще и размышляет, он
еще в Сивцев Вражек привлекает и философию. И вот, элементы философские и
элементы беллетристические у него не прилажены друг к другу, расходятся между
собою, и если он про свою героиню, молодую девушку, вычурно говорит, что у нее
«капал деготь мысли в мед сердца», то и самого автора тоже не миновало обидное
несоответствие между дегтем и медом…
Тяжелой
поступью приближается к нам Толстой. Ибо тяжелы его письма к покойной дочери
его Марии Львовне. Труден их слог, и трудная в них совершается борьба между
морализмом и непосредственной отцовской любовью. Одерживает ли победу любовь —
сказать не легко. Зато легко дышится читателю там, где не мудрит, а подлинную
мудрость в родной своей стихии образов и наглядности обнаруживает Толстой.
Можно его оптимистического взгляда на старость не разделять, но слушаешь его
внимательно и заинтересованно, когда он скажет, например: «старость, это точно
как давка у двери, выходящей на чистый воздух: что больше сдавлен, что меньше
сил, то ближе к двери». Чем ближе подходил он к своей последней двери, тем
больше страдал он «от лжи этой жизни, верил в ее изменение». И все сильнее
гибельное для Толстого и для нас, его читателей, убеждение, будто
«художественное писать стыдно, совестно». Он пишет не художественное —
поучения, проповеди, слабую философию. Но сила гения то и дело, помимо его
сознательной воли, «от себя потихоньку», толкает его с ложной дороги на
истинную — на «стыдную» дорогу художества, «баловства». Зреют в глубине
рассказы, поздние осенние плоды живого творчества, и просятся на бумагу, под
испытанное старое перо в удивительной руке. Писала она разное и разноценное. Из
ее писаний, из только что обнародованных писем, сделаем несколько цитат. «Лучше
не жениться, чем жениться; жениться можно только в том случае, когда есть
полное согласие взглядов или непреодолимая страсть». Конечно, «полное согласие
взглядов» — от Толстого-моралиста; «непреодолимая страсть» — от
Толстого-романиста. Он проповедовал любовь, но чувствовал, что проповедовать
любви нельзя, что можно только любить — если любится. Самому ему, кажется, мало
любилось. Не оттого ли предъявляет он к себе это требование: «нет, ты сам давай
ее (любовь), коли ты знаешь, как она нужна сердцу человеческому»? Весь
рационализм Толстого и все его странное христианство сказываются в этой
сердитой тираде: «меня в последнее время, и очевидно в последнее время моей
жизни, когда все становится особенно серьезно, удивляет, огорчает, мучает та
бесполезная чепуха о Христе Боге, Его воскресении, искуплении и пр., которые
без всякой надобности считают люди необходимым примешивать к своим чисто
искренним религиозным стремлениям; и ужасно хотелось бы помочь людям освободиться
от этой ненужной, мешающей им неразумности». Он и «помог»: хотя бы описанием
обедни в «Воскресении»… Характерны следующие строки: «не могу писать с
увлечением для господ — их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие,
и эстетика, которыми они как латами защищены от всякой истины… а если подумаю,
что пишу для Афанасьев… Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и
хочется писать». «Все, все на свете пустяки и не стоит комариного крылышка в
сравнении с разницей между доброй и недоброй жизнью» — пишет он больной дочери,
и хотя ему «больно почти физически», что она не поправляется, но это все же не
так его беспокоит, как мысль о том, не сойдет ли она с религиозного пути. «Ведь
жизнь на постели с лихорадкой и животом может быть в сотни раз больше настоящая
и энергическая жизнь, чем в полных силах и в центре самой бурной деятельности».
Кто это пишет: отец или мудрец? Или не-мудрец?.. Еще его сентенции: «в
последнее время все женщины угорели и мечутся как кошки по крышам»; «от Чехова
получил отвращение — безнравственно грязно»; «я лично ничего не хотел бы взять
(от Европы), несмотря на всю чистоту и выглаженность ее!.. а мы все капельки
подбираем: партии, предвыборные агитации, блок и т.п. … отвратительно… очень
чиста материально эта европейская жизнь, но ужасно грязна духовно… нужно ли
русскому народу пройти через этот разврат, прийти в тот тупик, в который уже
зашли западные народы».
У меня
остается место лишь для того, чтобы только упомянуть об исключительно
интересной и превосходной статье В. Ходасевича «Есенин»: новые важные факты
сообщает она из жизни погибшего поэта и самую поэзию его умно и сильно
освещает. Так правильно говорит Ходасевич о горе Есенина: он не сумел назвать
своей родины, которую любил; «он воспевал бревенчатую Русь, и мужицкую Руссию,
и социалистическую Инонию, и азиатскую Рассею, пытался принять даже СССР, —
одно лишь верное имя не пришло ему на уста: Россия»…
|