М.А. Алданов. [Ландау М.А.] Два этюда: 1. Эрих Людендорф. 2. Жорж Клемансо // Современные записки. 1921. Кн. V. С. 143–170.

Стр. 143

ДВА ЭТЮДА.

1. Эрих Людендорф.

O lux Dardaniae, o spes fortissima Teucrum!

Вергилий.

Передо мной двухтомная книга генерала Эриха Людендорфа, носящая простое название: «Воспоминания о войне (1914—1918 гг.)». Что-то грозное, могучее и тяжелое надвигается с ней на читателя; это — «германский милитаризм», нашедший воплощение в человеке.

Никому не известный полковник в августе 1914 г. один на автомобиле подъезжает к форту Льежа и приказывает гарнизону сдаться. Озадаченный гарнизон сдается без выстрела. Смелый полковник получает ответственное назначение. Через два года он становится диктатором четырех империй с безграничной властью и безграничной популярностью, а еще через два года он вынужден бежать в Швецию из Германии, доведенной им до разгрома и революции. В этой судьбе есть, бесспорно, что-то шекспировское. И, разумеется, к книге шекспировского героя подходишь с некоторым интересом, даже если этот герой — бывший человек. В данном же случае насчет последнего обстоятельства существуют, как известно, сильные сомнения. По крайней мере, значительная часть немецкой прессы — да и не одной немецкой — утверждает, будто Людендорф — герой не только прошедшего, но также и будущего времени.

Стр. 144

Книга знаменитого германского генерала — не защитительная речь человека, потерпевшего жизненное крушение. Это, с одной стороны, обвинительный акт — против тех немцев (союзников Людендорф не обвиняет почти ни в чем), которые по недомыслию и по слабости характера помешали Германии победить. С другой же стороны «Воспоминания» содержат некоторую profession de mepris, презрение ко всей современной демократии.

Во что верит и что любит генерал Людендорф, сказать, пожалуй, не так легко. Официальная формула его мировоззрения, разумеется, классическая, и никакого интереса она не представляет: Gott, Koenig и Vaterland — в буквальном русском переводе, сделанном при Николае I, — Бог, царь и отечество. Но если подойти к ней поближе, то трудно постигнуть связь, соединяющую Людендорфа с каждым звеном этой трехчленной формулы.

К Богу бывший диктатор, по-видимому, достаточно равнодушен. Сам Бисмарк на старости лет что-то твердил в покаянном духе о своем запутанном счете с Господом, счете, на котором по его словам, тяжелым пассивом лежат восемьсот тысяч убитых на войне людей. Этой цифрой теперь никого не удивишь, и Людендорфа, разумеется, всего менее. Но он до покаянной фазы еще не дошел и, вероятно, никогда не дойдет. Совесть у него голубиной чистоты, и ему от Бога никакой амнистии не нужно. Не в пример прочим благочестивым Kriegsherr’ам, Людендорф имя Господне произносит нечасто и, даже когда дело доходит до цветов красноречия обычной военно-писарской словесности, «немецким Богом» аргументирует мало и неохотно. Не распространяется он и о своем богомолии. Только в одном месте «Воспоминаний» рассказывает о посещении церкви, при чем немедленно из области религиозно-философской переходит в сферу военно-политическую, описывая, как ему было приятно услышать немецкое церковное песнопение на чужой земле, — дело происходило в Ковно. Вообще очень ясно чувствуется, что Бог — сам по себе, и генерал-квартирмейстер Людендорф — тоже сам по себе. Если Вильгельм II гово-

Стр. 145

рил о Господе совершенно так, как генерал-майор может говорить о генерал-лейтенанте, то Людендорф не устанавливает между собой и Провидением ни дружеского сотрудничества, ни непосредственной субординации.

Своеобразные чувства внушает Людендорфу и «Koenig», тот самый «кровавый кайзер», который в ноябре 1918 г. при первом сигнале революции, «чтобы спасти родину от ужасов гражданской войны»*), без выстрела бежал в Голландию — и очень хорошо сделал. Людендорф в точности соблюдает все правила монархического этикета. Он нигде прямо не бранит, даже как будто и не порицает Вильгельма II; больше того, он говорит о нем в выражениях нежной почтительности. Но почтительность его совершенно очевидно относится к сану, а не к носителю сана. К личности же императора Людендорф относится без всякого пиетета. После гибели второго пасынка генерал-квартирмейстера, Вильгельм II наградил последнего высшим подарком: он пожаловал ему свое изваяние. По этому поводу Людендорф меланхолически замечает: «Очень многое отделяло меня от Его Величества, наши натуры были слишком различны. Он был мой Император, и я служил ему — и с ним отечеству — верой и правдой. Эта статуэтка будет для меня всегда священным воспоминанием о моем Императоре и Верховном вожде, который любил своих солдат, желал добра своему народу и который по сокровенной природе своей чувствовал отвращенье к войне: он — человек, представляющий собой тип немца послебисмарковской эпохи. Этот монарх, несущий тяжесть огромной ответственности, в отличие от своего деда, не нашел людей, подобных Бисмарку и Роону, которые решились бы взять у страны все, чего требовало

________________________

*) Вот формула, неизменность которой вызывает невольную улыбку. Если не ошибаюсь, она была изобретена в Фонтенебло Наполеоном I — и с тех пор повторялась без изменения единого слова во всех торжественных отречениях всех Божьих помазанников. Кто бы предполагал в последних такую готовность добровольного самопожертвования и такое отвращение к пролитию крови?

Стр. 146

ведение войны. Вот в чем было в настоящую войну несчастье Императора и нашей родины».

Вряд ли нужно пояснять, что за нужной почтительностью этой тирады скрывается — и очень плохо — совершенное презрение Людендорфа к личности Вильгельма II. Можно даже сказать, что оно вовсе не скрывается, ибо обозначение «человек послебисмарковской эпохи» является в «Воспоминаниях» одним из самых уничтожающих эпитетов: другим образцом этого зловредного типа людей Людендорф считает статс-секретаря Кюльмана, которого он не может терпеть: «Кюльман был типом немецкого дипломата послебисмарковского времени. С его именем навсегда останутся связанными приход в Берлин большевиков (Иоффе. — М. А.) и молчаливо им данное разрешение вести из русского посольства свою пропаганду».

Наконец, Vaterland. Любовь Людендорфа к родине, конечно, сомнению не подлежит. Но идея отечества, как и идея монарха, имеет у него явно отвлеченный характер. Совершенно очевидно, что для абстрактной Deutschland-Preussen он ни на минуту не задумается послать на смерть сколько угодно миллионов конкретных немцев. Так оно действительно и было. Как известно, либеральная и социалистическая Германия обвиняет теперь Людендорфа в том, что в своем стремлении к полной победе он помешал заключить мир ранее полного поражения. Всю правду об этом мы, быть может, узнаем лет через двадцать — из мемуаров Бетмана-Гольвега, Вильсона, Чернина, Клемансо, Ллойд-Джорджа, — да и то вряд ли, ибо в мемуарах этих, как водится, Wahrheit будет перемешана с Dichtung. Но и та часть правды, которая уже стала более или менее известной, позволяет сделать заключение, что, в общем, враги Людендорфа имеют достаточные основания для своих обвинений. На совести этого немецкого патриота лежит не одна сотня тысяч убитых немцев (об убитых русских, французах, англичанах говорить в данном случае, очевидно, не приходится). И указанное обстоятельство, повторяю, нисколько не мешает ему сохранять младенческую ясность духа.

Стр. 147

Будем к нему справедливы: он не жалел и самого себя. В числе тех конкретных немцев, которые без всякой нужды погибли во имя абстрактной Deutschland-Preussen, значатся оба его сына. Смерти второго из них, пропавшего без вести во время наступления 1918 г. на Сомме, Людендорф лаконически посвящает следующие три строчки своих мемуаров: «На обширном поле сражений была найдена могила с надписью по-английски: «здесь лежат два германских офицера-авиатора». Мне выпало на долю опознать своего сына. Теперь он покоится в немецкой земле. Война не уберегла меня ни от одного горя». Зато, как он тут же замечает, осмотр этого поля сражения дал ему возможность констатировать действительность изобретенной им новой тактики наступления. «Францию прорезывает полоса земли шириной в несколько километров — настоящее царство разрушения», — с радостью констатирует он.

Не только приведенный эпизод, но и вся книга Людендорфа достаточно ясно свидетельствует, что это человек железный в полном смысле слова. И в Бога, и в кайзера, и в отечество он, в сущности, верит плохо, но зато искренно и глубоко верит в самого себя. Вся жизнь Людендорфа — в одной четырехлетней войне. Здесь его Тулон — Льеж; здесь и итальянская кампания — блестящий поход против Ренненкампфа и Самсонова; здесь и апогей коронования — верховное командование всеми армиями немецкой коалиции, Брестский мир, прорыв западного фронта; здесь и Ватерлоо — полный военный и политической крах. Деятельность немецкого генерала в этот четырехлетний период граничит с чудесным. Гинденбург — вывеска, кайзер — ничтожество, все делает Людендорф, которому по мере сил — иногда с успехом — стараются мешать штатские министры. Такова картина, изображенная в «Воспоминаниях».

Он вмешивается во все. Наряду с военным штабом при нем организуется огромный штаб административный. Снабжение, пути сообщения, санитарная часть, национальные отношения в занятой немцами территории, налоги, промыш-

Стр. 148

ленность, торговля, суды законы, полиция, жандармерия, военные газеты, библиотеки, театр — все это регулируется распоряжениями самого Людендорфа; именно его распоряжениями, а не только его подписью. В каждой из этих областей у него есть свои идеи, и он без малейших сомнений проводит их в жизнь. Самоуверенность этого человека безгранична. Универсальность его превышает универсальность Декарта, Лейбница и даже русского исправника при старом строе. Но в царской России административное неистовство смягчалось существованием готового Свода Законов, национальной ленью, благодушием, взятками, пьянством, хлебосольством, огромностью территории, превышающей поле зрения самого зоркого хозяйского глаза, и многим другим. Цену административной деятельности Людендорфа в свое время выяснят бытовые мемуары.

Одновременно с этими трудами Людендорф ведет — и здесь уж конечно с неоспоримой компетентностью — гигантскую военную работу. После развала русской армии он приступает к организации чудовищного наступления на западе, которое должно положить конец войне. На основе тщательного изучения неудачных попыток союзников прорвать германский фронт, им вырабатывается новая тактика прорывного боя. Это была сложнейшая задача, разрешение которой основывалось на данных всех решительно наук, начиная от массовой психологии и теории вероятностей и кончая метеорологией и воздушной фотографией. Основной тактической идеей его была идея движущейся равномерно с определенной скоростью стены огня (le barrage roulant). Организуются и уводятся в тыл для обучения по вновь выработанным методам особые ударные части. Их офицерам читается специальный курс новых идей в тактике. Производятся бесчисленные репетиции и маневры. Заведомо для всех и вместе в глубокой тайне готовится нечто потрясающее. Армия, точно охваченная мистической жаждой мирового господства, кипит в котле нестерпимого давления. В описании долгой подготовки этого чудовищного удара, который привел союзников к последнему краю бездны, Людендорф

Стр. 149

местами возвышается до эпической поэзии. Ранней весной 1918 г. он, наконец, доносит императору: «Германская армия готова к величайшему делу всей своей истории».

Накануне назначенного наступления два немецких солдата перебегают к противнику. Штаб подозревает, что они выдали тайну места атаки. 20 марта утром Людендорф еще колеблется, бросить ли на карту последнюю, небывалую, невиданную и неслыханную в истории ставку. Но уже отступать поздно: «масса, раскаленная добела, должна прорваться». Тем не менее, очень многое зависит еще от направления ветра, который должен нести удушающий газ. В 11 часов утра главный метеоролог армии доносит, что ветер повернул в сторону противника. Людендорф подписывает приказ об атаке.

Так началась та последняя игра, которая в шесть месяцев решила судьбы вселенной...

Игра проиграна. Кречинский германского милитаризма произносит свое «сорвалось!» — и уходит в отставку.

Отчего же, собственно, «сорвалось»? Вот вопрос, о котором историки будут спорить не одно столетие. Есть некоторые основания думать, что в последние дни войны нервы Людендорфа не выдержали нестерпимого напряжения — и это обстоятельство могло быть в 1918 году одной из тысячи причин беспримерного германского крушения. Но сам автор «Воспоминаний» об этом, естественно, не произносит ни единого слова. Его ответ на вопрос «отчего сорвалось?» очень простой и с точки зрения неисправимого прусского офицера совершенно понятный. Во всем виноваты штатские. Войну проиграл тыл.

Германия Вильгельма II в нужную минуту «не нашла ни Бисмарка, ни Роона» (Мольтке, разумеется, не упоминается, ибо Мольтке — сам Людендорф. Это основной тезис всей книги «Воспоминаний». Франция победила, ибо у нее нашелся Бисмарк — Клемансо. К последнему Людендорф относится с безмерным почтением. «В ноябре 1917 г., — пишет он, — Клемансо стал председателем Совета Министров. Это был самый энергичный человек во Франции.

Стр. 150

Он пережил 1870–71 гг. и был с тех пор ревностным представителем идеи реванша. Клемансо хорошо знал, чего он хочет. Он повел войну, подавил всякую пацифистскую агитацию и укрепил дух своей страны. Его действия в отношении Кайо показали, чего мы могли от него ждать... Ведение войны у наших врагов неизмеримо выиграло в энергии». На протяжении всей своей книги Людендорф беспрестанно цитирует речи Клемансо («я буду драться перед Парижем, буду драться в Париже, буду драться за Парижем») и ставит его в пример немецким политикам. Так, о вице-канцлере Пайере он резко замечает, что этот человек в начале сентября 1918 г. не нашел тех слов, которые Клемансо произнес, когда германские войска были в 80 километрах от Парижа.

Чего же не хватало немецким политикам в пору великой войны? Им не хватало воинственности. Кто бы подумал: все они были в душе пацифисты. Они слишком много заботились о счастье человечества (буквально. — М. А.) и слишком мало — о национальном могуществе. А пацифисты, по мнению Людендорфа, не лишенному некоторой основательности, годны для чего угодно, только не для ведения войны. Впрочем, он думает, что они и ни для чего другого не годны. Пацифизм же Бетмана-Гольвега, Михаэлиса, Гертлинга, Макса Баденского проявлялся в том, что они не посадили в тюрьму князя Лихновского, выпустили из тюрьмы Либкнехта, не зажали рта либеральным депутатам, не закрыли фрондирующих газет и даже сами — в частных беседах — лепетали что-то такое о прусском милитаризме, имея в виду, главным образом, его, Людендорфа. Не будь всего этого, он бы выиграл войну. Тогда обличительные мемуары против либералов написал бы, вероятно, маршал Фош.

Однако основным преступлением министров Вильгельма II бывший генерал-квартирмейстер считает их опасную игру с большевиками.

Здесь мы подходим к самому интересному для нас вопросу «Воспоминаний». Русская февральская революция оказалась полной неожи-

Стр. 151

данностью для Людендорфа: «В январе 1917 года было невозможно предвидеть развал России, и никто никогда не принимал его в расчет». Так он говорит, и у нас нет в данном случае оснований сомневаться в его искренности: Людендорф нимало не скрывает, что русская революция была с давних пор его страстным желанием. «Сколько раз мечтал я о его осуществлении... Вечная химера». И вот эта химера становится действительностью так неожиданно. «В. апреле и мае 1917 г. — пишет он, — несмотря на наши победы на Эн и в Шампани, нас спасла только русская революция»*).

Неожиданность приятного известия усугублялась тем, что, по глубокому убеждению немецкого генерала, осуществлением своей страстной мечты он был обязан злейшим врагам Германии:

«В марте 1917 года революция, п р о в о ц и р о в а н н а я А н т а н т о й , свергла царя... Трудно понять причины, которые побудили союзников, содействовать русской революции. Показалась ли она им народным движением, которое нельзя было предотвратить и к которому следовало присоединиться? Или же они хотели избавиться от императора, ставшего миролюбивым вследствие боязни внутренних потрясений? Или были другие причины? Одно несомненно: союзники рассчитывали извлечь из революции выгоды военного характера; во всяком случае, они хотели спасти, что еще спасти было можно, и не останавливались перед решительными действиями. Пожертвовали царем, который в угоду Антанте вызвал объявление войны».

Людендорф тем выгодно отличается от профессоров международного права и от передовиков бульварных газет, что теперь, по окончании войны, он считает, совершенно бесполезным обличать коварство и гнусность противников.. Шла борьба, и тогда по соображениям дипломатическим (сочувствие нейтральных стран), экономическим, (устройство

________________

*) «В мае, — добавляет Людендорф, — на первый план выдвинулся Керенский, и опасность укрепления русской армии возросла».

Стр. 152

займов) и особенно военным (дух войска) было весьма полезно доказывать свою моральную красоту и черноту души врага. Тогда обе стороны этим усердно и занимались. Людендорф как опытный техник восхищается искусством, с которым это делали союзники, особенно англичане. Для него немецкие зверства — прежде всего, «умная ложь» (ударение предполагается, конечно, на слове «умная»). An und für sich вопрос о зверствах его мало интересует, Людендорф им почти и не занимается. Зато он, по-видимому, весьма сожалеет, что сам не догадался первым распустить слух о союзнических зверствах. Но гневаться за это на союзников ему и в голову не приходит: так охотнику не приходить в голову сердиться на помявшего его зверя. Отсюда понятен подход Людендорфа и к русской революции. О его чувствах к ней по существу говорить, слава Богу, не приходится. Хладнокровно, с эпическим спокойствием этот милитарист из милитаристов рассказывает, как немедленно, в марте 1917 года была им организована пацифистская пропаганда в русской армии. Подобное же хладнокровие он проявляет в оценке соответствующих попыток, предпринимавшихся врагами. Так, о Брест-Литовской агитации большевиков он спокойно замечает, что «Троцкий был бы дурак, если бы поступал иначе».

Хладнокровие покидает Людендорфа только тогда, когда он говорит о своих противниках внутри Германии, опять-таки, разумеется, не о каких-нибудь спартакистах. Он не видит ничего ни умопомрачающего, ни удивительного, ни коварного в том, что спартакисты хотели его уничтожить и занять его место на шее немецкого народа. Но, по мнению генерала, глупо, позорно и преступно, что агитацию против него вели, кроме спартакистов, люди, желавшие, как и он, в первую очередь победы Германии над внешним врагом. Эти-то люди, по его мнению, и погубили Германию, продлив комедию дружбы с большевиками больше, чем было необходимо. Русские большевики спасли немцев в 1917 году, но в 1918 они уже были совершенно не нужны. Тогда-то и следовало, забыв о благодарности, подальше выбросить вон выжа-

Стр. 153

тый и гниющий лимон. Если верить Людендорфу, он с самого начала понял опасность, которую представляет собой зараза разложения для Германии и, в частности, для немецких войск. В этом отношении потрясающее впечатление произвел на него, по его словам, рассказ генерала Скоропадского о развале русской армии в 1917 году. «Гетман рассказал мне, что он никогда не мог понять, каким образом вышел из повиновенья тот корпус, которым он командовал во время войны. Это было делом одной минуты. Простой рассказ его произвел на меня глубокое впечатление», — Ганнибал увидел отрубленную голову Гасдрубала.

То m o m e n t o m o r i , которым для Людендорфа, как, вероятно, для всякого военного человека, была гибель некогда грозной русской армии, дало направление всей его политике по отношению к большевикам. Уже к концу 1917 г. он признал — повторяю, если ему верить, — что полезная, с точки зрения интересов Германии, роль большевиков кончена: русская армия перестала существовать как военный фактор: «нам даже не нужно было вступать в переговоры, мы могли просто продиктовать свои условия». Теперь, по мнению Людендорфа, следовало живо убрать большевиков. Вся Брестская комедия, которую затеяли гражданские власти, была совершенно не нужна и даже вредна: «у нас в Бресте не было достойного партнера: что должны были подумать о потребности Германии в мире Клемансо и Ллойд-Джордж, когда они увидели, что немецкие министры вступили в переговоры с безоружными русскими анархистами». Поэтому Людендорф все время требовал у канцлера скорейшего конца Брестских переговоров. Когда Троцким была придумана гениальная формула — «мира не заключать, войну прекратить», мнение Людендорфа одержало верх: 18 февраля германская армия перешла в наступление. «Троцкий немедленно заявил о своей готовности послать новых уполномоченных в Брест». «Сам он больше не приезжал», — добавляет с некоторой иронией Людендорф.

Победа немецких военных властей над гражданскими в русском вопросе была, однако, недолговременной. Боль-

Стр. 154

шевики вновь подружились с Берлином, и германское министерство иностранных дел под руководством некоего директора Криге *) приняло явную «ориентацию на советскую власть», что, по мнению Людендорфа, и было одной из причин гибели немецкого дела. Сам он требовал немедленной высылки Иоффе из Германии и полного разрыва с большевиками. Надо было идти на Москву. «В этом случае, — говорит Людендорф, — к нам, наверное, присоединился бы Краснов, а может быть, и Алексеев: мы могли сами очень быстро взять Петербург, с помощью донских казаков овладеть Москвой, свергнуть советскую власть и уничтожить очаг заразы. С новым русским правительством был бы заключен прочный мир на иных основах, и это было бы важным успехом для всего дела ведения войны. Между тем политика министерства иностранных дел создавала Германии на востоке только врагов и все новые опасности».

Странное чувство испытываешь, читая теперь эти страницы. Для всякого, кто в то время жил в Петербурге или Москве и видел своими глазами тогдашнее военное и политическое бессилие большевиков, достаточно очевидно, что не было ничего легче, чем осуществить план Людендорфа. Конечно, с русской, а тем более с мировой точки зрения можно и должно очень пессимистически расценивать такую перспективу: весьма вероятно, что она повлекла бы за собой, с одной стороны, долговременное подчинение России немецкому влиянию, с другой стороны, могла бы доставить немцам победу или по крайней мере ничью на западном фронте. Но во всяком случае не подлежит никакому сомнению, что весь ход не только русской, но и мировой истории был бы совершенно иным, если бы в Германии восторжествовала в данном вопросе политика генерального штаба над политикой министерства иностранных дел. От чего и от кого зависят судьбы народов?.. Кто из русских людей знает имя господина директора Криге, который сыграл столь исключительную роль в судьбах нашего отечества?

______________________

*) Не имея в своем распоряжении подлинника «Воспоминаний», я привожу выдержки и цитаты по французскому изданию.

Стр. 155

С немецкой, прусской точки зрения план Людендорфа был во всяком случае разумнее и дальновиднее, чем политика профессиональных германских политиков и стоящего за ними большинства рейхстага. Тога отстала от сабли. Правда, объясняется это, вероятно, чрезмерной верой тоги в саблю. Надо думать, что и Кюльман, и Гертлинг, и Криге рассчитывали свергнуть Советскую власть п о с л е победы Людендорфа на западном фронте. С их точки зрения, военное поражение немцев сделало невозможным свержение большевиков. С точки зрения Людендорфа, допущение большевистской пропаганды сделало невозможной военную победу Германии. В таких случаях принято говорить: «история выяснит». На самом деле она, разумеется, точно ничего не выяснит. Но, по всей видимости, сабля была умнее тоги.

Как бы то ни было, после прочтения книги «Воспоминаний» еще яснее понимаешь, сколько случайного и не поддающегося учету было во всех этих апокалипсических событиях. Людендорф проиграл войну, но он мог ее выиграть. На наших глазах была произведена изумительная во многих отношениях попытка повернуть историю круто н а з а д , и эта попытка едва-едва не удалась.

Видит Бог, не сложна и не нова та философия, во имя которой указанная попытка производилась. Людендорф открыто презирает современную демократическую цивилизацию. Собственный идеал его, если у него вообще есть идеал, далеко позади. Где именно? В Германии Бисмарка, в Пруссии Фридриха II, в Тевтобургском лесу, под знаменами Арминия? Во всяком случае — где-то там, на пути к подлинному каменному веку. Тем поразительнее твердая вера, не покинувшая, по-видимому, и теперь отставного диктатора, вера в полную осуществимость подобного идеала.

«Вся человеческая жизнь — борьба, — говорит Людендорф. — Внутри государств партии борются между собою за власть, точно так же в мире борются народы — и так будет всегда. Это закон природы. Воспитание и более возвышенная мораль могут умерить борьбу за власть, могут

Стр. 156

смягчить ее форму (последняя фраза, разумеется, вставлена для красоты слога. — М. А.). Но они никогда не устранят борьбы, ибо это было бы противно природе человека и, в конце концов, противно природе вообще. Природа — это борьба... Благородное не может существовать иначе, как при помощи силы».

Кто только не высказывал подобных мыслей в более или менее близких друг к другу вариантах. Генерал Бернгарди и Спиноза (по крайней мере, отчасти), Ленин и Дарвин (вернее, дарвинисты), Лассаль и Ницше. Все это банальные эмпирические истины, против которых вольтерьянцы совершенно напрасно спорят. Непонятно даже, для чего они, собственно, это делают: жизнь не переспоришь. Возможно, однако, — по крайней мере, в теории — вольтерьянство, делающее жизни некоторые уступки. Оно спорит не по существу, а о формах. Борьба так борьба, но зачем же непременно при помощи танков и пулеметов? Для борьбы партий есть парламенты и газеты, для борьбы государств — третейские суды, Гаагский трибунал, Общество народов. Правда, нет ничего убедительнее танка и пулемета. Но именно чрезмерная их убедительность способна вызывать некоторые сомнения. Если с п о р, который велся с 1914 по 1918 год при помощи танков и пулеметов, стоил Европе десяти миллионов людей и нескольких тысяч миллиардов денежных единиц, то весьма правдоподобно, что после следующего с п о р а , который будет вестись — скажем, в 1950 году — при помощи каких-нибудь сверхтанков и сверхпулеметов, вообще больше некому и не о чем будет спорить. Тогда последние пулеметчики, вероятно, вспомнят о существовании логики и морали.

Говорят, что «Воспоминания» бывшего диктатора становятся Библией, на которой воспитывается молодое немецкое поколение. Я этому плохо верю. Для Б и б л и и эта длинная книга все-таки в целом недостаточно хорошо написана. Моисей был первоклассный литератор; Людендорф пишет значительно хуже. Кроме того, ему не хватило того, что одно венчает славу политического героя: ему не хватило у с п е -

Стр. 157

х а . Не из египетского рабства вывел он своих соплеменников а, напротив, поверг их в египетское рабство. «В конечном счете» Людендорф оказался неудачником. На книгах неудачников не воспитываются народы. Поверженный кумир может остаться богом, но павшие боги обычно не принимают большого участия в решении людских судеб.

И все-таки трудно сказать с полной уверенностью, действительно ли наступил настоящий «конечный счет» для генерала Людендорфа. Его торжественно хоронят нынешние немецкие министры, еще не износившие башмаков, в которых они спасались из Берлина от войск Лютвица и Каппа. В те дни тень германского милитаризма неожиданно встала из гроба. Ее скоро снова уложили в гроб. Но наследники поглядывают на могилу как будто с некоторой опаской. Уж очень упорно они твердят, что покойник действительно умер. Это плохой симптом — разумеется, для наследников.

Отсюда никак не нужно заключать, будто прав тот французской издатель мемуаров Людендорфа, который видит в знаменитом генерале будущего вождя немецко- с л а в я н с к о г о мира в борьбе с миром версальских победителей. Уж очень это было бы прежде всего глупо, если б «славянский мир» (т. е. — говоря без обиняков — Россия) избрал себе в вожди победителя при Танненберге. Правда, глупость такого финала в качестве решающего аргумента сама по себе не может иметь значения. В «скучной сказке, рассказанной идиотом», как назвал историю Шекспир, глупостью никого не удивишь. Однако... еще одна война войн, еще победы и поражения, еще Танненберги, Лувены и Лузитании, свои доблестные подвиги и зверства противника, освободительные идеалы и гениальные генералы, кровавые потери врага, отступления на заранее подготовленные позиции — вряд ли всем этим можно будет прельстить людей, переживших т ы с я ч е л е т и е 1914—1918 гг.

Стр. 158

II. Жорж Клемансо.

Dans les champs du Pouvoir, sur des tréteaux qui ne paraissent élevés que parce que lhumanité delle-même saffaisse, des acteurs plus ou moins improvisés jouent la scène du jour, dont le sens leur échappe, en un drame dont le dénouement se dérobe à tous les yeux.

On nous dit que la Divinité Révolution doit changer l’ordre du monde. Je serais charmé qu’elle voulût bien commencer par l’homme seulement...

Le monde est plein d’erreurs obstinément maintenues parce que l’homme redoute de changer des illusions familières pour d’âpres vérités chargées d’inconnu. Et qui sait, après tout, dans ce douloureux conflit du monde vrai avec le monde imaginé, dans quelle mesure un séduisant mirage peut venir en aide à la faiblesse humaine pour l’achèvement de sa journée.

Georges Clemenceau.

Если историю трудно повернуть вспять, значит ли это, что ее нельзя задержать на месте?

Идея Людендорфа, по всей видимости, себя не оправдала. Может быть, идея Клемансо имеет больше шансов на успех.

Враги называют бывшего французского министра-президента реакционером и обвиняют его в «инкогерентности». Оба эти упрека, в сущности, не совсем основательны. Клемансо не реакционер, а консерватор — может быть, он даже единственный в настоящее время консерватор в самом тесном смысле последнего слова. Он не думает — не считает ни нужным, ни возможным — тянуть историю назад, как это делает Людендорф. Он только не видит

Стр. 159

решительно никакой надобности двигать ее вперед, будучи глубоко убежден, что впереди так же гнусно, как сзади. Людендорф презирает демократию, а Клемансо — ее и все остальное. С этой точки зрения в анекдоте о Буридановом осле скрыта глубокая философско-политическая мысль.

Несмотря на некоторую внешнюю непоследовательность, в действиях Клемансо всегда была неизменная мысль, вернее непоколебимое чувство — его глубокое презрение к людям. Этот Шопенгауэр политики ненавидит, конечно, немцев, но не слишком любит и своих соотечественников, всецело разделяя, как будто, мнение знаменитого философа: «Jede Nation spottet über die anderen und alle haben Recht». По мнению Клемансо, люди всегда будут грабить и резать друг друга и всегда совершенно основательно, ибо лучшего они и не стоят. Собственно, главный политический трюк французского министра заключался именно в том, что он идее социального грабежа с некоторым успехом (по крайней мере, временным) противопоставил идею грабежа национального. «Грабь буржуев», «грабь помещиков», «грабь Германию», «грабь Россию» — будущее покажет, какой из этих лозунгов оказался наиболее сильным.

Года два тому назад кто-то в парламенте напомнил Клемансо об идеях Лиги Наций. Премьер был в хорошем настроении духа — в том самом, в каком он пустил в оборот знаменитое словечко о noble candeur Президента Вильсона.

— «Лига Наций?» — переспросил он со своим несравненным искусством diseur’а. — «Ах, да, Лига Наций... В самом деле, при министерстве иностранных дел образована комиссия из профессоров для выработки проекта Лиги Наций. Весьма важная комиссия... Прекрасные профессора... Они выработают превосходный проект... Я его представлю парламенту».

На скамьях палаты раздался смех. «Надо было слышать, — писал на следующее утро, захлебываясь от восторга, Морис Баррес, — надо было слышать, к а к это было сказано. В голосе, в интонациях старика чувствовалось

Стр. 160

глубокое и совершенное презрение, единственно способное déniaiser les jeunes gens». *)

Правда, теперь Лига Наций существует, но к профессорскому проекту Клеманcо, как известно, приложил свою дряхлую руку — и некоторые английские энтузиасты этой идеи, увидев ее конкретное осуществление, называют ее не League of Nations, a League of Damnations (Лига проклятий).

П с и х о л о г и я политического деятеля обычно большого интереса не вызывает. В политике некогда в н и к а т ь в д у ш у , и в ней человека для удобства принимают за то, за что он сам себя выдает (иначе Бог знает, куда бы мы пришли). Между тем от психологических изысканий на тему — «как дошла ты до жизни такой?» — часто приходишь к выводам, имеющим чисто политическое значение. А если и не приходишь, то труд все же представляет хотя бы теоретический интерес. Сколько раз за последние годы мы видели печальные сумерки политических богов и политических идолов! Давно ли на наших глазах скатился с гуттаперчевого пьедестала президент Вудро Вильсон? Но рядом со зловещей шуткой Goetterdaemmerung иногда происходит и процесс обратный. Так, на примере Клемансо судьба показала нам не менее своеобразную шутку.

Самое опасное чтение, которое я знаю, — это старые газеты. Никакие политические симпатии не могли бы существовать между людьми, если бы они часто перечитывали старые номера газет. К счастью, они этого почти никогда не делают.

___________

20 декабря 1892 г. во французской Палате Депутатов происходило необыкновенное заседание. Поль Дерулед в самый разгар панамского скандала вносил интерпелляцию по делу главного его героя, Корнелия Герца. «Кто ввел во Францию этого немца? — спрашивал с необычайной резкостью оратор. — Кто вывел его в люди? За спиной этого иностранца скрывался француз, могущественный, влиятель-

________________________

*) Цитирую на память.

Стр. 161

ный, смелый. Or, ce complaisant, ce dévoué, cet infatigable intermédiaire, si actif et si dangereux, vous le connaissez tous, son nom est sur toutes vos lèvres; mais pas un de vous pourtant, ne le nommerait, car il est trois choses en lui que vous redoutez: son épée, son pistolet, sa langue. Et bien! moi, je brave les trois et je le nomme: c’est M. Clemenceau!

— Да, это вы, — продолжал Дерулед, обращаясь к Клемансо, — это вы в угоду внешнему врагу разрушали политическую жизнь Франции. Низвергая одно за другим бесчисленные министерства, сокрушая беспрестанно людей, стоящих у власти, внося при помощи вашего большого дарования смуту в умы и верования людей, вы, разрушитель, были оплотом внешнего врага. Я — противник парламентского строя, но не думаю, чтобы кто другой нанес ему когда-либо столь ужасные удары, как вы»...

«Ce discours de violence inouïe, joué, crié, sublime,— il faut le dire, — détendit cette Chambre contractée, l a t i r a d e s a p e u r e t d’ u n e l o n g u e s e r v i t u d e ... Clemenceau dans sa prospérité eut une certaine maniére d’interpellation directe, quelque chose d’agressif et qui prenait barre sur tous. La familiarité du Petit Caporal avec ses grognards? Non! plutôt un tutoiement pour laquais». — Так когда-то говорил участнику этого парламентского заседания нынешний обожатель Клемансо, а в то время его смертельный врагМорис Баррес. Последнее его замечание, кстати будь сказано, вполне основательно. Еще недавно один из обожателей Клемансо с неподражаемой наивностью описывал его, в с у щ н о с т и , с а м о е с е р д е ч н о е обращение совершенно так, как дядя Андрея Ивановича Тентетникова (в одном из вариантов «Мертвых душ») расхваливал своего начальника, графа Сидора Андреевича: «Вот уж, можно сказать, собака, а добрейшая, благороднейшая душа. Сколько раз он меня, действительного статского советника, называл дураком, ну что дураком, просто по-матерному выругает, и что же? Через два часа ничего не помнит и опять дружески разговаривает, спрашивает, скоро ли опять жена отелится?» Не всем, однако, официальным обожате-

Стр. 162

лям свойственно такое благодушие — и на последних президентских выборах Клемансо был заботливо провален своими собственными политическими друзьями...

В тот день 20 декабря 1892 г. друзья погибавшего борца вели себя еще гораздо хуже. Когда после речи Деруледа на трибуну взошел смертельно бледный Клемансо, он встретил зловещее гробовое молчание. На его фигуральный призыв «à moi, mes amis!» ответил, по свидетельству Барреса, один только голос: «Молодой Пишон, честная и наивная фигура, один отозвался на призыв Клемансо.*) Его голос прозвучал одиноко — при молчании других верноподданных, и создалось тяжелое впечатление неудавшейся манифестации. Такой скверный эффект достигается в театре, когда одинокий статист изображает толпу. Клемансо это почувствовал. Гордец ответил резко:

«Мне никого не нужно».

Но он почувствовал и свое одиночество, и силу той ненависти, которая его окружала».**)

Вряд ли нужно говорить, что Клемансо был тогда жертвой клеветы. Несколькими месяцами позже другой националист, Мильвуа, решил окончательно доканать нынешнего отца победы. Он публично обещал представить документальные доказательства того, что «Клемансо — последний из негодяев». Этих доказательств — в атмосфере общей ненависти, окружавшей личность нынешнего кумира, — с нетерпением ждала вся Франция. Враждебные газеты заранее разгласили «la grande trahison de M. Clemenceau vendu à l’Angleterre». Много республиканских депутатов в долгожданный

_______________________

*) Та блестящая правительственная карьера, которой Стефан Пишон всецело обязан Клемансо, находит, быть может, объяснение в этой сцене 20 декабря 1892 г.

**) Разумеется, за трагическим заседанием парламента последовала дуэль, которая совершенно неожиданно оказалась безрезультатной. Клемансо, дравшийся на поединках без счета, накануне публично всадивший в туза одну за другой дюжину пуль, промахнулся. По возвращении с места дуэли Дерулед, которого только-только не отпевали друзья, был встречен бурными аплодисментами толпы — и палаты депутатов.

Стр. 163

день заседания подходили к Мильвуа с сердечными пожеланиями: «Débarassez nous de cet individu». В парламенте готовили политическое убийство Клемансо, а у ворот стояли люди, собиравшиеся бросить его в Сену.

Разумеется, все оказалось вздором. Обещанные документальные доказательства, будто бы выкраденные из английского посольства, были грубейшим подлогом, как это выяснилось с совершеннейшей очевидностью во время их чтения с трибуны парламента. В палате произошел неслыханный скандал. Уничтоженный Мильвуа с видом полоумного замолк на трибуне. Дерулед, который был искренно убежден в подлинности документов и в государственной измене Клемансо, тут же, на заседании, подал в отставку, любезно объявив друзьям и врагам: «Vous me dégoutez tous! La politique est le dernier des métiers; les hommes politiques, les derniers des hommes; j’en ai assez, je donne ma démission!»

«Ah! Le rire de Clemenceau alors! — с горечью писал тогда Морис Баррес, двусмысленно намекая, что в разоблачениях Мильвуа не все было ложью. — Rire d’un surmené qui ne peut plus se contenir. Ses gestes fuyants de toutes parts. Ils se tape sur les épaules, sur les cuisses. Les tribunes s’ĕpouvantent de le voir danser sur son banc... A moindre faux pas, toute cette sorcellerie se fût abattue sur lui-même. Il le sentit. Il sacrifia le très beau discours qu’il avait préparé, qu’il eût si merveilleusement prononcé...»

Дела давно минувших дней. Но интересные дела. Есть много поучительного в возвращении к далекому прошлому г е р о е в . Их отношения к т о л п е сильно выигрывают в ясности... Я ищу в этих забытых сценах, которые обходят молчанием нынешние биографы знаменитого министра, — я ищу в них ключа к сложной душе Клемансо.

Несмотря на моральное уничтожение Мильвуа, карьера недавнего диктатора Франции прервалась лет на 15. В клевете есть, по-видимому, чудодейственная сила. Кумир, боготворимый и сейчас большинством французского народа (это несомненный факт, — стоит послушать разговоры),

Стр. 164

был четверть века тому назад самым ненавистным человеком во Франции. Защиты его даже не слушали. Достаточно было того, что заведомые клеветники его обвиняли*) (а в чем только его не обвиняли, — даже в уголовном убийстве). Он лишился своего места в парламенте, ему не давали говорить на митингах, его голос заглушали криками: «Долой! в Англию! yes, yes!» Тогда он был Mister Клемансо, как впоследствии Жорес был Herr Jares; и если бы в 90-х годах война вспыхнула между Францией и Англией, то, быть может, для нынешнего «отца победы» нашелся бы свой Рауль Виллэн.

«От Капитолия до Тарпейской скалы только один шаг», сказал когда-то граф Мирабо. Клемансо проделал эту дорогу и в том, и в другом направлении. Вся его романтическая жизнь прошла между Капитолием и Тарпейской скалой. Кто знает — ведь все возможно: если при его жизни Людендорф или Ленин наложат на Францию свою тяжелую пяту, он, пожалуй, познает Тарпейскую скалу и в менее аллегорическом смысле этого слова.

В К а п и т о л и и видели его мы все. Но на вершинах своей славы в ноябре 1918 г. он, вероятно, вспоминал день, когда в том же Бурбонском дворце ныне идолопоклонствующие перед ним люди называли его «последним из негодяев», а у ворот толпа, теперь носящая его на руках, собиралась утопить его в реке. Эти переживания, этот истерический смех не забываются.

Именно в ту пору своей жизни он задумал драматическую поэму «Le voile du bonheur», исполненную мрачной иронии и почти безграничного презрения к людям. Скажу без парадокса: эта пьеса лучше уясняет ф и л о с о ф и ю версальского трактата, чем посвященные последнему тома газетных передовых и парламентских речей. На Конференции Мира Клемансо, бесспорно, доминировал,

______________________

*) Немалую пикантность всей этой кампании против Клемансо придает то обстоятельство, что главным обвинителем его в государственной измене был Эрнест Жюде, ныне оказавшийся германским агентом».

Стр. 165

несмотря на меньший военно-политический вес Франции по сравнению с Англией и с Соединенными Штатами. В этой кучке людей, бесконтрольно распоряжавшейся вселенной, рядом с невежественным английским дельцом, меняющим взгляды два раза в месяц, рядом с замученным американским профессором, проникнутым идеологией протестантского пастора, имеющего сбережения в банке, французский подлинный аристократ духа, конечно, не мог не депонировать идейно. На верхние ступени крутой и опасной политической лестницы в настоящих условиях жизни судьба обычно выносит людей большого практического ума, обладающих даром слова и парламентской интриги. Эти свойства присущи Клемансо в такой же мере, как и другим распорядителям мира. Но у кого же из нынешних политических деятелей есть свойственное ему сочетание огромной культуры, умственного аристократизма, писательского дара?*) Один Бальфур, блестящий философ-скептик, ставший почему-то — больше по наследственной традиции — главой английской консервативной партии, до известной степени приближается к Клемансо по умственному складу. Но автор «Defence of philosophic Doubt», по-видимому, теперь мало интересуется политическими судьбами Европы.

«История выяснит», быть может, роль Клемансо в деле организации войны. Легенда, создавшаяся вокруг о т ц а п о б е д ы , вряд ли будет когда-либо разрушена. С легендами истории вообще нелегко бороться, а в этой легенде вдобавок была значительная доля правды. Люди, подобные Клемансо, чрезвычайно редко оказываются искусными организаторами, и не в организации армии, вероятно, кроется заслуга перед страной бывшего министра-президента. Но не подлежит

_______________

*) Клемансо, бесспорно, один из самых блестящих публицистов Европы, стал писать пятидесяти лет от роду (после своего политического крушения), что в литературе имеет весьма мало прецедентов. Аттестацию грамотности, ему выдал сам Анатоль Франс: «M. Clemenceau sait écrire», с удивлением заметил автор «Thaïs», который весьма иронически относится к обычным литературным упражнениям современных политических деятелей.

Стр. 166

сомнению, что безграничная энергия и самоуверенность старого бретера оказали в тяжелые дни самое благотворное действие на моральное состояние изнемогавшей Франции.

Один отставной французский министр два года тому назад рассказывал в обществе о своем посещении Клемансо в самое тяжелое время войны. Это было весною 1918 года. Нечеловеческим усилием Людендорф прорвал союзный фронт, и снова показались почти у стен Парижа наступающие германские войска. Крупповское чудовище, притаившееся в бетонной пещере, начало со 120-верстной дистанции обстрел столицы мира. К Клемансо отправилась депутация, в состав которой входил упомянутый экс-министр. Последний не объяснил в своем рассказе, какова была цель делегации: лет через двадцать мы, вероятно, прочтем об этом в его мемуарах. Думаю, однако, что делегация являлась неспроста и не только за сведениями о событиях.

— К а ж е т с я, в с е п о г и б л о, — сказал депутатам черный как туча Клемансо.

— Как все погибло?!

— Т а к. Н а м о с т а е т с я у м е р е т ь с ч е с т ь ю.

— Monsieur le President, il ne s’agit pas que la France meure, — резко заметил экс-министр. Клемансо пожал плечами. Перемены в его политике, как известно, не произошло — и мы знаем, что думает об этом компетентный в данном случае человек — Людендорф.

Надо добавить, что экс-министр ненавидел Клемансо, тогда находившегося на вершине власти и славы, — ненавидел его всеми видами ненависти: ненавистью личной, политической, обывательской, чуть даже не метафизической. Рассказывал он этот эпизод явно в посрамление главы правительства. Однако его художественный рассказ — он сам замечательный мастер слова — достигал, в сущности, как раз обратного результата. Чувствовалось, что тогда, в 1918 г., Франции был нужен именно такой вождь, азартный игрок безграничной смелости, готовый поставить на одну карту все — свое и чужое.

Стр. 167

В народе и в армии Клемансо, повторяю, несомненно пользовался и пользуется огромной популярностью. Думаю, и на верхах нации, у многих образованных французов, нисколько не сочувствующих ни философско-политическим взглядам, ни характеру Клемансо, было тогда (и даже позднее) смутное ощущение, что, как никак, а за ним не пропадешь в это бурное невиданное время, когда пропасть не только человеку, но государству, народу, культуре так легко и так просто. Чувствовалось, что этот ослепительно блестящий человек — политик, драматург, эллинист, романист, критик *) — при всех своих огромных недостатках, больше, теснее, чем кто другой, связан с бесчисленными проявлениями цивилизации, и что он никому не даст — ни немцам, ни большевикам — разгромить пятнадцать столетий французской культуры. Может быть, это была иллюзия. Но иллюзиями движется история — и, должно сказать, очень бестолково движется.

Внутренняя политика Клемансо весьма своеобразна и вполне соответствует всему его складу ума.

«Надо подморозить Россию, чтобы она не жила» — писал когда-то К. Леонтьев в своей книге «Восток, Россия и Славянство». Это был утопический «идеал», неумело и неумно проводившийся в жизнь. Теми средствами, которыми пытались заморозить Россию московские теоретики и петербургские практики самодержавия, это сделать было очень трудно — на сколько-нибудь продолжительное время. Формула французских вельмож «après nous le déluge!» имела еще некоторый разумный житейский смысл; формула русских монархистов (и русских большевиков) «хоть час, да мой!» — совершенно бессмысленна. Глубокий и зловещий исторический символ вложен Пушкиным в пугачевскую притчу о вороне и орле. Долго ли еще будет жить по этому символу наша несчастная страна?

Жорж Клемансо показал трюк несравненно более совершенный. Он действительно п од м о р о з и л Фран-

______________________

*) Мысли Клемансо об Ибсене, Рембрандте, Байроне, Додэ заслуживали бы особого этюда; здесь я не могу их коснуться.

Стр. 168

цию без казней, без каторги, без плетей. Ведь это в своем роде чудо: страна, имеющая традицию четырех революций, пострадавшая от войны больше чем какая бы то ни было другая, потерявшая весь цвет своего мужского населения, в настоящее время является самой консервативной и устойчивой страной в мире. Ни одна сколько-нибудь серьезная и глубокая реформа не имеет, к несчастью, в настоящее время никаких шансов пройти во Франции. Может быть, впервые в истории с такой полнотой осуществился в свободной демократии идеал консервативной идеи. И, что всего удивительнее, народ в огромном своем большинстве как будто доволен. Лозунги, под которыми Клемансо повел страну на выборы, ее по-видимому совершенно удовлетворили.

Две могучие силы живут в душе человека: жажда нового и боязнь потерять старое. Ленин сыграл на первой силе; разумеется, обманув народ: большевистской н о в и з н е мы знаем цену. Клемансо совершенно откровенно и искренно ставит на вторую силу. «Не верьте новым опытам, точно говорит он, ни Divinité Révolution ни Divinité Réforme не сделают жизнь лучше и не стоят того, чтобы ради них ударили пальцем о палец. Правда, в душе человека заложены грабительские инстинкты; что ж, можно грабить побежденные народы бывших врагов (а то и бывших союзников). Вы утверждаете, будто нынешняя демократия никуда не годится? Я и сам в этом уверен. Но то, что вы осуществите вместо нее, будет, вероятно, еще хуже». Этим духом всецело была проникнута его знаменитая беседа с представителями Генеральной Конфедерации Труда —

_________________________

*) Близкие к Клемансо люди уверяют, что в частных беседах он не скрывает своего совершенно отрицательного отношения к современной парламентской системе. Местами, вскользь, он и в своих книгах проявлял отсутствие чрезмерного уважения к демократическим принципам. Так, одной поборнице равноправия полов, запросившей его в 1913 г., стоит ли он за предоставление женщинам избирательного права, он невозмутимо ответил, что, по его мнению, гораздо лучше осуществить равноправие, отняв избирательное право и у большинства мужчин.

Стр. 169

маленький шедевр, в своем ряде стоящий наставлений, которые у Гете Мефистофель преподносит ученику.

Я надеюсь, что жизнь окажется сильнее подмораживающих ее людей. Железные законы экономической необходимости всех заставят рано или поздно прибегнуть к Divinité Réforme, дабы избегнуть Divinité Révolution. Но все-таки очень замечательна эта смелая попытка уверить людей в том, что им решительно ничего не нужно, попытка тем более оригинальная, что исходила она от человека, зачем-то сокрушившего на своем веку десятка два министерств.

____________

Я впервые увидел Клемансо много лет тому назад — в фойе французского Театра. Рядом с Гудоновской статуей Вольтера стоял старый, слегка сгорбленный человек среднего роста с необыкновенно выразительным лицом. Перед ним в позе почтительного любопытства склонился какой-то господин, очевидно ловивший с жадностью для передачи дальше слова знаменитого остроумца. Клемансо что-то говорил ему, не сводя с него упорного взгляда тяжелых, черных, как уголь, глаз, — взгляда, не шедшего к холодно-приветливой светской улыбке. На надменном лице его лежал отпечаток той особой усталости, какая бывает у много живших и много думавших людей. Старость Печорина — таково было впечатление всего облика.

— Он похож на эту статую, — сказал я знакомому французу, показавшему мне Клемансо.

— Не лицом, но усмешкой, — ответил тот и процитировал при случае всем известные стихи:

Dors tu content, Voltaire, et ton hideux sourire

Voltige-t-il encore sur tes os décharnés?

Ton siècle était, dit-on, trop jeune pour te líre,

Le nôtre doit te plaire, et tes hommes sont nés...

В самом деле, эти два человека смыкаются одной традицией. Оба они никогда ни во что не верили, и оба всю жизнь за что-то для чего-то боролись, наполняя мир звенящим шумом своего имени. Чисто французский склад ума и чисто

Стр. 170

французская традиция, идущая очень далеко назад; от Клемансо она прямо приводит к Ларошфуко — не только по складу мысли, но также по складу жизни. Борьба, интриги, романы, дуэли, триумфы, падения, все это неизвестно зачем, неизвестно почему, а в промежутках — мысли острые, холодные, кривые и ржавые как погнувшийся дамасский клинок. Для чего живут эти люди, да еще такой бурной жизнью? Кто скажет!.. «Было всегда un j e n e s a i s q u o i во всей личности герцога Ларошфуко, — писал когда-то кардинал де Ретц о своем знаменитом современнике, — и, право же, никто не сказал о последнем ничего лучше этого...

__________

В настоящих этюдах, нисколько не претендующих на полноту, я почти не говорил о социально-политических (в более тесном смысле слова) идеях Клемансо и Людендорфа. Да говорить о них, пожалуй, и не стоит. Клемансо такой же радикал, как Людендорф — монархист; первый, вероятно, столько же верит в демократическую идею, как второй — в божественное право... Эти замечательные люди символизируют два ответа старого мира на поставленный жизнью грозный вопрос. Между ними и красной пеной, которая в России взбила на поверхность большевизм, есть, надо надеяться, или по крайней мере должно быть еще что-то другое. Будущее принадлежит, вероятно, тем, кто не тащит историю назад и не старается удержать ее на месте. Но именно — будущее. В настоящем же и недавнем прошлом должно видеть некоторый и весьма печальный исторический рецидив.

М. А. Алданов.