Евг. Замятин. Детская: Рассказ

Евг. Замятин. Детская: Рассказ
Замятин Е.И. Детская: Рассказ / Евг. Замятин. // Современные записки. 1922. Кн. XII.С. 42–52.


Стр. 42

ДЕТСКАЯ

Рассказ *)



У капитана Круга были брови. То есть брови, конечно, были и у всех тут в клубе: брови были у блестящих, белокипенных моряков-офицеров; брови были — очень искусные — у мадемуазель Жорж; очень тоненькие — у Павлы Петровны; замызганные — у Семена Семеныча, шерстяные — на заячьей мордочке у китайца из буфета. Но никто не знал, что есть брови у офицеров, у мадемуазель Жорж, у Семена Семеныча, у китайца; знали только, что есть брови у капитана Круга.

Так он был бы, пожалуй, даже незаметен. Небольшого роста; бритое, медное от морского ветра, вечно запертое на замок лицо. И вдруг — брови: две резкие, прямые, угольно-черные черты — и лицо запомнилось навеки из всех.

В руке у капитана Круга — неизменная сигара. Перед ним — робкая заячья мордочка. Капитан Круг не отрывает глаз от пепла на кончике сигары.

— Я тебе сказал: три бутылки в «детскую» наверх. Готово?

Голос ровный, покрытый очень толстым слоем пепла, и только еле заметно надвинулись брови. Но у китайца моментально врастает голова в плечи, вздрагивает поднос в руках, он бормочет: «се-минут, се-ми-



________________________________

*) Из сборника, имеющего выйти в изд. 3. И. Гржебина; печатается с разрешения издательства. (Ред.)



Стр. 43



нут» — и мчится в буфет, а из буфета по щербатой винтовой лестнице — на антресоли: там «детская».

Когда перебирались наверх в «детскую», все клубные уставы — и вообще все уставы — оставались внизу. Тут играли по рублю фишка; тут устраивали «чайный домик»; тут, в белых японских с драконами обоях, 

видны черные дыры от револьверных пуль.

Торопливо, задыхаясь в дыму, горят свечи; туча табачного дыма, и нет потолка, нет стен — просто пространство. Похоже на тихоокеанский туман, когда нет ничего — и все есть, как во сне, и как во сне, — все нелепо и все просто.

Давно выпиты три бутылки и еще три. Играть еще не начинали: надо подождать, пока не кончится внизу. Капитан Круг медленно переводит глаза с кончика сигары на кончик туфли мадемуазель Жорж, на тонкий с золотой стрелкой чулок. Эту золотую, указующую путь стрелку, знали все, кто видел мадемуазель Жорж на эстраде.

— Ну что же, мадемуазель, будете сегодня отыгрываться? Не на что? Пустяки! Взаймы хотите?

Левая бровь у капитана Круга взведена вверх, как курок, — и все ждут: ну сейчас... Мадемуазель Жорж — на самом краешке стула, и глаза у нее быстрые, как у птицы: может быть, сейчас клюнет крошку из рук, может быть, встрепыхнется — и в окно.

— А хотите так, не взаймы?

В ответ — легкий птичий кивок мадемуазель Жорж.

— Угум, прекрасно ... (сигара сбросила пепел). Ну что ж: четвертной — за каждые два вершка до колен; сто — за каждые два вершка выше.

Щеки у мадемуазель Жорж белые от пудры, и ничего не заметно. Но уши загорелись, и красные пятна на плечах, на шее. Обводит глазами клетку из человечьих лиц, хватается глазами — но не за что ухватиться.

Мадемуазель Жорж встряхивает локонами, улыбается — очень весело — и начинает подымать платье.



Стр. 44



Пышнощекий с детскими ямочками мичман восторженно раскрыл рот и не спускает с Круга молитвенных глаз. Вдруг вытаскивает из кармана желтый складной аршинчик:

— Круг, вот у меня есть — дозвольте я? Ей Богу, а? Позвольте!

Круг молча кивнул. Мичман с аршинчиком опускается на колени перед мадемуазель Жорж.

— Четыре... Шесть... Поларшина:

Уже белое кружево, и между черным и белым — розовеет тело.

— Деньги... — голос у мадемуазель Жорж такой, что ясно: кто-то ее схватил, держит за горло.

Капитан Круг медленно перелистывает новенькие хрусткие бумажки и передает их мадемуазель Жорж. И снова: мичман с ямочками выкрикивает: «Десять! Двенадцать!»; мадемуазель Жорж улыбается, все отчаянней и отчаянней бьется глазами в клетке из лиц; капитан Круг поспешно расплачивается за каждые два вершка...

— Под таба-ак! — по-волжски кричит мичман, сияя.

Мадемуазель Жорж получила все, что могла. Сунула деньги в карман, выскочила из-за стола, забилась в мышиный какой-то уголок, втиснулась в стену.

Мичман с ямочками восторженно, с обожанием глядит на брови капитана Круга.

— Нет, откуда у вас столько деньжищ, капитан Круг? Нет, ей-Богу, а?

Запертое на замок лицо; пауза. Брови сдвигаются в одну резкую, с размаху зачеркивающую прямую.

— Откуда? Был пиратом — стрелял котиков в запрещенном районе. Выгодно, но довольно опасно. А потом поставлял уголь — вам, на военные корабли. Еще выгодней — и совершенно безопасно. Вы, моряки, — народ отменно любезный.

Мичман закрыл рот. Беспомощно оглядывается назад, но сзади — кто обнаружил невидимое пятно на ру-



Стр. 45



каве, кто потерял спички и усиленно ищет их по всем карманам.

— Капитан Круг, вы... Я хочу сказать, что я просто...

— Да, я слушаю. Итак — вы просто...

Барометр летит вниз — на бурю, но к счастью — в дверях громкое сопенье, и из тумана — огромная тюленья туша путейца, неизвестно почему известного под названием Маруся. За ним — гарнизонный отец Николай и Семен Семеныч с Павлой Петровной. У Семена Семеныча — один погон по обыкновению оторван и шлепает, как туфля. Внизу — кончилось, расходятся, кто — по домам, кто — сюда, в «детскую».

Капитан Круг стряхнул пепел с сигары и (пожалуй, это было уже лишнее: пепла уж не было) постучал сигарой о край пепельницы.

— А Семен Семеныч опять с своим ангелом-хранителем! Ну что ж, Павла Петровна, высочайше разрешите ему поиграть немного?

Павла Петровна — как будто и не слышит. Уселась в тот самый мышиный уголок, откуда только что выскочила мадемуазель Жорж, — мадемуазель Жорж торопилась взять карты. Семен Семеныч пододвинул себе стул, вскочил со стула: «Нет, правда же, Павленька, я нынче только на полчаса. Понимаешь, надо же...» Потом торопливо перетащил стул на другой конец стола — подальше от Круга; потрогал боковой карман; смахнул рукою невидимую пыль с лица.

— Ну что ж, как вчера: фишка — рубль? — спросил Круг свою сигару.

Мичман с ямочками уже снова влюбленно глядел на сигару, на руку, на брови.

— Ей-Богу, а? По рублю — давайте, а? Вот это игра! 

Путеец Маруся сморщился. Семен Семеныч вскочил, куда-то метнулся. «Ах, да бишь...» — и опять сел, очень старательно. Это ничего, что по рублю: тем



Стр. 46



скорее можно отыграться. Главное — осторожно, не волнуясь ...

Но после третьей талии, как всегда, уж дрожали у Семена Семеныча руки, все чаще смахивал с лица — и лицо все больше выцветало, все больше становилось похоже на старый дагерротип из альбома.

Альбом — там, в уголку, на коленях у Павлы Петровны. Не глядя, перелистывает тысячу раз виденные выцветшие лица. Не глядя, видит: вокруг свечей на столе кружатся, обжигаются и опять летят на огонь ночные бабочки-совки; и странное кольцо людей сумасшедше, лихорадочно, всей силой человеческого духа молит, чтоб вышли десятка и туз — двадцать одно. Вот опять Семен Семеныч лезет в карман за бумажником — и видит Павла Петровна заплатку на кармане: вчера пришила заплатку на том месте, где пуговица бумажника проела сатин.

Семен Семеныч встал. Улыбнулся — так, как улыбаются лица на дагерротипах: указательный палец заложен в золотообрезанную книгу — выдержка десять секунд. Улыбнулся, смахнул рукою с лица:

— У меня тут нет... Я сейчас — внизу, в шинели ... 

Нет, не в шинели, а у сонного, сердитого буфетчика. Павле Петровне уж знакомо это. Буфетчик пальцем водит по книге и щелкает, щелкает на счетах, как будто никакого Семена Семеныча тут вовсе и нет. А Семен Семеныч лепечет — только чтоб не молчать, и похлопывает буфетчика по плечу с такой осторожностью, что ясно: буфетчик одет не в пиджак, а в мыльный пузырь, и тронуть чуть посильней — все лопнет, и уйдет Семеныч ни с чем.

А потом — все то же, что было вчера, и неделю назад, и месяц. Семен Семеныч войдет в спальню, когда по стене уж поползет бледно отпечатанный переплет окна; притворится, будто не знает, что Павла Пет-



Стр. 47



ровна притворяется спящей; прямо в сапогах — на диване и до первых колес по мостовой будет ворочаться и вздыхать, а днем опять вытащит бульдог из среднего ящика и сунет в шинель, и опять тайком приберет бульдог Павла Петровна...



_________





За столом Круг барабанил пальцами; ждали Семена Семеныча. И неожиданно для себя Павла Петровна сказала вслух то, что невслух говорила уже целый месяц:

— Послушайте, Круг, за что вы ненавидите Семена Семеныча?  

Капитан Круг сдвинул брови, черная прямая черта резко разделила мир надвое. В нижнем мире — капитан Круг пожал плечами.

— Вы ненавидите, и нарочно взвинчиваете, и чтоб он проигрывал. Это подло. И, если я раньше хоть не... хоть немного...

Но тут Павла Петровна остановилась: над чертой — в верхнем мире — промелькнула легкая дрожь, дрожь пробежала по меди до запертых на замок губ. На секунду Павле Петровне все стало ясно, все стало вырезанным из черного молнией — и тотчас же забылось, как через секунду забывается такой как будто отчетливый сон. И уж не знала Павла Петровна, что стало ясно. А медь — снова была медью, и медь смеялась:

— Вы заметили, господа: когда Семен Семеныч проигрывает, он начинает умываться, вот этак — вроде как муха лапкой...

И, помолчав немножко, — ни к тому, ни к сему:

— А мухи — чудные очень. Помню, один раз оторвал мухе голову, а она — ничего, без головы ползает себе — и умывается. А чего умывать: головы нету.

Путеец Маруся сморщился от безголовой мухи, и стало видно, что он — правда Маруся. Отец Николай



Стр. 48



покачивал лысой, как у Николая Мирликийского, с седым венчиком, головой: может быть, Николай Мирликийский все понимал; может быть, Николай Мирликийский был очень пьян.

Павла Петровна через туман шла к дверям, ни на кого не глядя, потому что знала, как она ходит, и знала — все не спускают с нее глаз.

— А затем? — вернулся Семен Семеныч; по плечу шлепал, как туфля, оторванный погон. Сзади шел заячелицый китаец с бутылками.

Все гуще дым, все быстрее голоса, лица, брови, седой венчик, карты, ямочки на щеках. Пол качается, как палуба — однажды Семен Семеныч ходил на шкуне капитана Круга, тогда на шкуне была и Павла Петровна, и тогда началось...

У Семена Семеныча — третий раз подряд черный, острый, ненавистный туз. Если б десятка — Боже мой, если б хоть восьмерка... Еще туз: два туза, двадцать два...

Все. Семен Семеныч умывается лапкой, покачивается. Все, что принес с собой, и все, что было взято у буфетчика ...

— Да вы пересядьте, Семен Семеныч... — это, кажется, мичман, и, кажется, он подмигивает Кругу. — Вы пересядьте с отцом Николаем — и вот увидите:

повезет! — ямочки подмигивают.

Трудно это — встать со стула. Но встал Семен Семеныч, и медленно плывет перед ним образ Николая Мирликийского в венчике.

— А, не-нет! С переодеваньем! Нельзя! Семен Семеныч — в рясу! А то ишь ты! Не-ет!

Таков игрецкий обычай. И Николай Мирликийский — в офицерской тужурке с оторванным погоном, а Семен Семеныч в рясе.

— Не сметь смеяться! Молокосос! Убью! — кричит Семен Семеныч мичману, весь трясется, — а может



Стр. 49



быть, и не мичману это «убью». Нет, конечно, не мичману, — и целуется с мичманом — Господи, какие у него милые ямочки! — целуется с отцом Николаем. Отца Николая сморило.

— Послушай, за-заюшка, ты меня разбуди через полчаса: у меня в четыре заутреня, — наказывает отец Николай китайцу. — Меня, по-па, па-панимаешь? По-па...

Заплетается язык — и, должно быть, заплетаются руки: вместо своего кармана — Николай Мирликийский сунул под столом бумажки на колени Семену Семенычу. А может быть — вовсе и не спьяну это отец Николай, и тут что-то другое: кто знает?

Забыл Семен Семеныч, что он в рясе: будто не в рясе, а только что выбритый и в снежном, чуть прикрахмаленном кителе, как у мичмана, и с ямочками, — крикнул Семен Семеныч:

— Карту!

— Карту? А чем отвечать будете? — Спокойный, покрытый пеплом, голос.

Да, на столе перед Семеном Семенычем — пусто. Но он берет с колен мирликийские бумажки не глядя, кидает их тому — Кругу, и Круг хрустит новенькими бумажками:

— Тысяча... тысяча триста — тысяча триста пятьдесят. А в банке — девять. Не подойдет.

Семен Семеныч не видит, но слышит отчетливо резкую, черную черту. И уже нет кителя — снова ряса.

— У меня — дома... — лепечет Семен Семеныч.

— Дома? Дома у вас только и осталось — Павла Петровна.

Колода насмешливо щелкает в руках у Круга, на сотую долю секунды перед Семеном Семенычем мелькает туз — сверху колоды, а под тузом — неизвестно почему, но Семен Семеныч знает это, безошибочно чувствует каждым своим волосом, каждым нервом — под тузом десятка, и, опрокидывая рукавом рясы чей-то стакан, он протягивает руку.



Стр. 50



— На Павлу Петровну? Идет! Выиграете — ваш банк. А нет — 

Капитан Круг, конечно, шутит. Всем ясно, что он шутит. И только Семен Семеныч понимает — еще тогда, на шкуне, он понял — но тут, сверху, туз, а под тузом десятка, и сейчас он сгребет всю эту кучу — и в карманы, и всему конец. Ах, в рясе, кажется, не бывает карманов — ну все равно...

— Карту!

Туз. Ага? Еще карту. Двойка. Но как же двойка? Ведь Семен Семеныч ясно чувствовал там десятку — совершенно ясно.

— Еще одну ... Десятка. Ага? Я так и знал — туз и десятка? — и Семен Семеныч открывает карты победоносно. 

А вокруг него рушится смех, и он, засыпанный обломками, падает обратно на стул, выкарабкивается и, ничего не понимая, умывается, умывается лапкой.

— Чудак! Да ведь двойка же еще! Двойку-то вы взяли или нет? — радостно, до слез, захлебывается мичман. —Туз да десятка, да двойка — двадцать три. Ну, давайте по пальцам — ну?

Все смеются, у всех — зубы, одни зубы. И только— неизвестно отчего — мадемуазель Жорж плачет. Щеки у нее расписаны грязными лясами — краска с бровей; на остром кончике птичьего носа — смешная светлая капля.

И к мадемуазель Жорж, нелепо размахивая крыльями рясы, кинулся Семен Семеныч, заелозил губами по лясам, по светлой капле.

— Жоржинька ... Жоржинька... Павленька...

И зарывается головою все глубже, прячет голову от зубов — одни зубы.

— Мы с тобой... Выпей, выпей, голюбчик, — хлюпает мадемуазель Жорж и поит его из своего стакана.

Семен Семеныч глотает соленое и потом из стакана — колюче-сладкое. Все чаще — в висках; все быстрее языки свечей, заячья мордочка, ямочки, зубы...



Стр. 51



И вдруг — стоп: лист белой бумаги. Краешек стола; сладкое, липкое кольцо — след от стакана; в кольце — муха; и рука с сигарой — пододвигает к мухе лист белой бумаги.

— Ну-с, пишите: «Мною, нижеподписавшимся, бывшая моя жена Павла Петровна, за сумму девять тысяч пятьсот рублей»... Теперь цифрами: девять тысяч пятьсот...

Семен Семеныч подул на муху: муха зажужжала жалобно, но взлететь не могла. Ну, пусть... Завернул рукав рясы, подписал покорно.

— Ой, Круг, будет вам! Ой, умру, не могу больше! — захлебнулся мичман, ямочки трясутся от смеха.

Семен Семеныч смахнул невидимую паутину с лица: Господи, ясно же — все это шутка, ну просто — шутка. Вот сейчас — совершенно ясно. Розовеет выцветшая, дагерротипная улыбка, Семен Семеныч поднимает глаза. Мичман — он совсем еще мальчик, и такие милые ямочки. И Круг... что же — может быть, даже и Круг —

Капитан Круг медленно складывает лист бумаги. Запертое на замок лицо. Резкая, черная черта бровей.

Было так, очень давно, в классе: заделанное в раму классного окна синее небо, на подоконнике — пронзительные воробьи. И Семен Семеныч написал классное сочинение о весне — стихами. А потом стоял около кафедры, и гусиное перо — рраз! — черная черта через весну.

Черная черта зачеркнула Семена Семеныча:

— Ну вот — все в порядке. Завтра же отправлюсь получать по векселю.

Нет, это же шутка, конечно... Это же — конечно... Все чаще, все торопливей Семен Семеныч умывается лапкой, и какие-то слова в голове — липкие, непослушные, неповоротные.

— Маруся, ну, хоть вы... Ведь я же знаю... Ну, ради Бога, скажите, не существует же в возможности дей-



Стр. 52



ствительность — я хочу — в действительности возможность ...

— А-а, ничего не существует? Отстаньте! — Морщится Маруся.

Окно выцветает, бледнеет, виден черный крест рамы: за окном начинается несуществующая действительность — день, обычный, нелепый, смешной, жуткий, как все дни.

Откуда-то зайчонок-китаец. Нагнулся над запрокинутым венчиком Николая Мирликийского, трясет за плечо:

— Четыре часа. Велел будить. Вставай, четыре часа! Голова в белом венчике покачнулась, прорезались глаза. Мутно обводят круг, потом на себя: тужурка, оторванный погон, такой знакомый. Ну да: значит — Семен Семеныч. И сердито зайчонку-китайцу:

— Ты кого это бу-будишь? Нет, ты кого будишь, а? Я тебе кого велел будить, а? — язык непослушный, вязкий.

— Тебя. Церковь надо.

— Нет, ты зачем меня будишь? Я тебе велел отца Николая, а ты кого? А? Ослеп, не видишь?

«Детская» трясется от смеха. Зайчонок стоит растерянно: запутался. И испуганно, мутно, как дагерротипы в альбоме, глядит Семен Семеныч: «Кто я? Я не существую. Ничего не существует».

На крышке стола перед ним, в гладком, липком кольце — муха все еще взвизгивает и тщетно пытается взлететь вверх.



Евг. Замятин.

СПб, 1920.