М.А. Алданов. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. ХХХ–ХХХVIII]

М.А. Алданов. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. ХХХ–ХХХVIII]
Алданов М.А. Девятое термидора: (Отрывок из неизданной книги): [Гл. ХХХ–ХХХVIII] / М.А. Алданов. // Современные записки. 1922. Кн. XI. С. 90–136. – См.: 144, 168, 192, 283.


Стр. 90
ДЕВЯТОЕ ТЕРМИДОРА

(Отрывок из неизданной книги) 



XXX.*)



Член Конвента Баррас в жаркий июльский день 1794 г. получил от Фуше короткую записку, приглашавшую его явиться вечером в Café Corrazza, где обыкновенно собирались заговорщики.

Франция переживала самые тяжелые времена всей своей истории. Военные дела республики были в блестящем состоянии: армия шла от победы к победе. Но эти успехи не радовали никого. Революция явно вступила в полосу развала и вырождения. Никому не было известно, кто и во имя чего правит государством: то ли вся власть принадлежит якобинскому клубу; то ли страной распоряжается 21 тысяча терроризировавших ее революционных комитетов, состоящих из подонков населения; то ли, наконец, существует следующая конструкция власти:

над Францией — Конвент, над Конвентом — Комитет общественного спасения, над Комитетом — так назы-



__________________________

*) Моя историческая трилогия по своему размеру не может быть напечатана на страницах издающегося за границей журнала иначе, как в отрывках. В 7-й, 8-й и 9-й книгах «Современных записок» было помещено начало «Девятого термидора». В настоящей книге и в двух следующих читатель найдет его заключение. В с я ц е н т р а л ь н а я ч а с т ь р о м а н а з д е с ь о п у с к а е т с я.



Автор.



Стр. 91



ваемые триумвиры, над триумвирами — Максимилиан Робеспьер.

О народе никто и не говорил. После казни Дантона народ больше уже ничего не понимал и, потеряв интерес к событиям, все терпел безучастно. Лучшие из вождей Революции погибли под ножом гильотины. Многие ушли от политики и переживали острые припадки мизантропии. В общем, почти все думали, что так дальше продолжаться не может; безобразию и позору должен прийти конец. Как придет конец — насчет этого мнения расходились. Одни стояли за общенациональное объединение против террористов; в последние месяцы своей жизни к этой мысли примкнул Дантон. Другие, напротив, опасаясь реакции, оставались верны старой формуле Анахарсиса Клоотса: ni Marat, ni Roland; разумеется, изменив ее сообразно с событиями, ибо и Марат, и Ролан уже погибли. Третьи, наконец, как Лаканаль и Буасси д’Англа, думали, что существующий хаос пройдет сам собой, и проповедовали мирный труд на пользу родины, кто бы ни был у власти. Триумвиры — Робеспьер, Кутон и Сен-Жюст — боялись первых, ненавидели вторых и искусно пользовались третьими, глубоко их презирая.

К лету 1794 г. большое распространение получила мысль, что оздоровление придет снизу и что, пока зверские инстинкты не улягутся в народных массах, борьба с властью совершенно бесполезна. Но существовало и другое мнение. Несколько отважных, беспринципных и бесчестных людей, которым нечего было терять, составили заговор против Робеспьера. Они предполагали искусным маневром преодолеть апатию Конвента, поднять вооруженное восстание, уничтожить триумвиров и разогнать якобинский клуб. Дальше заговорщики не заглядывали, рассчитывая, что там будет видно. Действовали они по личным мотивам, большей частью низменного свойства.



Стр. 92



Но порядочные люди, знавшие о заговоре, всей душой ему сочувствовали.

Сбылось то, что в своей вещей мудрости предвидел граф Мирабо. Не могли спасти Францию честные политические деятели с их честными политическими действиями. Несчастную порабощенную страну спасали от фанатиков негодяи.

Главным режиссером заговора термидорианцев был Фуше, в прошлом — священник и профессор богословия, в настоящем — террорист, в будущем — герцог Отрантский, знаменитый министр полиции, служивший всем режимам и всегда своевременно их предававший.

Баррасу в вооруженном восстании предназначалась роль командующего войсками. Бывший офицер королевской армии, Баррас любил разъяснять штатским людям тонкие стратегические вопросы и умел очень хорошо говорить о походах Конде, Тюренна и Фридриха II. Это искусство в связи с его атлетической фигурой, воинственной выправкой и врожденным апломбом провансальца создало ему в Конвенте репутацию рубаки и знатока военного дела. Но сам Баррас в глубине души был не слишком уверен в своих боевых талантах и, чем ближе дело пододвигалось к восстанию, тем чаще ему приходило в голову, что хорошо было бы выписать на время в Париже себе в помощники одного молодого корсиканского офицера, работу которого он недавно наблюдал, находясь в миссии в Тулоне. Этот офицер, невысокий, худой, крайне нервный человек с подвижным, бледным лицом и страшными серыми глазами, звался не то Буонапарте, не то Бона-Парте. Он был еще очень молод и не имел никакого имени. Тем не менее, все, кому приходилось вести с ним опасную и ответственную работу, испытывали такое чувство, что за этим человеком не пропадешь.

Нервное состояние, в котором находился Баррас по дороге в Café Corrazza, усиливалось еще от разных мелочей. Так, накануне, находясь по делу в Тампле, он



Стр. 93



натолкнулся на неприятную сцену. Когда он проходил по двору тюрьмы, сопровождавший его дежурный комиссар секции, по профессии портной, внезапно накинулся на заморенного длинноволосого десятилетнего мальчика в лохмотьях, смирно лежавшего на крыльце, и за что-то несколько раз ударил его палкой. Баррас недовольно оглянулся на плач поднявшегося ребенка — и внезапно почувствовал легкий прилив крови к голове: это был тот самый всем когда-то знакомый по портретам мальчик, которого заграничные газеты после казни его отца называли Людовиком XVII, королем Франции и Наварры. Баррас видел его в последний раз пять лет тому назад на большом выходе в Версальском дворце; в свите этого ребенка в то время шло двадцать знатнейших французских вельмож. Хотя Баррас уже два года ненавидел павшую два года тому назад династию, ему все-таки сделалось не по себе от мысли, что в присутствии его, потомка крестоносцев, портной бьет палкой престолонаследника Людовика Святого. На секунду он даже задумался, уж не напрасно ли, право, он, виконт де Баррас, с его шестисотлетним дворянством, с гордым девизом его рода: Vivat Barrasia proles, antiquitate nobilis, virtute nobilior, присоединился к портным и адвокатам. Он ничего, однако, не решился сказать комиссару: знал, к тому же, что комиссар, по существу не злой, хотя, как и все, несколько озверевший от революции человек, ударил бывшего дофина не из жестокости, а больше для того, чтобы этим революционным действием поддержать в глазах влиятельного члена Конвента свою репутацию доброго санкюлота: каждому было полезно в такое время лишний раз себя застраховать от висевшего над всеми обвинения в контрреволюции. Но дурное настроение Барраса усилилось от сцены в Тампле. Ему захотелось уехать из раскаленного июльским жаром и залитого кровью Парижа, подальше от тюрем и казней, от узников и сторожей, куда-либо на свежий воздух, в глушь, где, быть может, еще живут люди простой че-



Стр. 94



ловеческой жизнью, досыта едят, допьяна пьют, не боятся шпионов и не режут друг друга. Уже давно облюбовал он себе продававшееся по случаю великолепное имение Гробуа. Доходы, которые выпали на его долю — тут он вздохнул — при взятии Марселя и Тулона, давали ему возможность осуществить этот замысел. Баррас размечтался было о парке, о замке, об охотах Гробуа. Но внезапно в воображении его встало неподвижное, мрачное, точно из пергамента сделанное лицо Робеспьера, мутный взгляд покрытых очками глаз — и с тоской и злобой он подумал, что, если этот человек не погибнет, то не видать ему, Баррасу, ни замка, ни парка, ни охоты — и вообще ничего больше в жизни не видать, и головы не сносить. Он вспомнил свой визит к диктатору после возвращения из Тулона и встреченный ледяной прием: очевидно, Робеспьер узнал о несчастном случае, произошедшем с комиссаром Конвента в дороге. Баррас вез из Марселя восемьсот тысяч казенных денег, которые должен был сдать Камбону. Но вместо них он представил протокол, удостоверявший, что в пути над болотом коляска опрокинулась, и все деньги утонули. Комиссар и теперь не мог без смеха вспомнить гневное и растерянное лицо Камбона, когда тот читал составленный по всей форме местными властями протокол. «Неужели он, разбойник, пожаловался Робеспьеру? А может быть, до Парижа дошли слухи о хищениях в городе Тулоне?»

— Ну, да, я брал, — подумал Баррас, — но с кого же? С контрреволюционеров, которым он рубит головы. Резать можно, а штрафовать нельзя? Да кто же не берет взяток? И Мирабо брал, и Дантон. Один Робеспьер не берет... Так ведь на какой ему черт деньги при его образе жизни? А мог бы, дурак, если б хотел, составить себе сказочное состояние! И гораздо было бы лучше, чем без толку резать людей. Что за мелочность во взглядах у этого человека? Да, пока он жив, Франция



Стр. 95



не воскреснет. Только как с ним покончить? Восстание? Конечно... Но трудно, очень трудно. И опять он подумал, что непременно, непременно нужно как можно скорее выписать в Париж бледного корсиканского офицера. Конечно, этот молодой человек будет пешкой в моих руках. Я буду давать ему директивы. Но для распоряжения боем он, пожалуй, способен быть моим заместителем. Артиллерийское дело он знает, это что и говорить. Очень ловко он, подлец, сообразил, что позиция Эгильет — ключ к Тулону. У меня просто не было времени изучить как следует карту...

Баррасу вспомнились сцены, последовавшие за взятием Тулона. Он тогда был очень встревожен: имел основания думать, что в осажденном городе в числе других контрреволюционеров находится его родной дядя. Римская душа, полагавшаяся комиссарам Конвента, а кроме нее элементарная осторожность предписывали Баррасу расстрелять родственника в первую очередь. Но он очень любил своего дядю и вдобавок нисколько не желал, чтобы имущество старика было отобрано в казну. К счастью, оказалось, что дядя своевременно успел убежать из Тулона. Эта первая удача очень бодро настроила Барраса. Отдав приказ везде и всем называть по-новому контрреволюционный город (Марсель была на вечные времена переименована в Sans Nom, a Тулон — в Port de la Montagne) и предоставив снятие реакционных эмблем и закрытие церквей своим товарищам, Варрас занялся более серьезным делом. Он уединялся поочередно с богатыми контрреволюционерами Тулона и подвергал их допросу. После нескольких таких бесед фонд, предназначавшийся для покупки замка Гробуа, достиг внушительного размера — и Баррас в самом радужном настроении духа пешком отправился в лагерь обедать. Картина зимнего вечера в захваченном городе была ужасна. Тулон горел. Арсенал, склады, корабли в порту были подожжены ан-



Стр. 96



глийским адмиралом Сиднеем Смитом при отходе англо-испанского флота, и казалось, что горит самое море. По домам шел грабеж. На портовой площади, у стены развороченного дома, массами расстреливались контрреволюционеры, имевшие несчастье натолкнуться на неподкупных комиссаров. Баррас не любил таких зрелищ и ускорил шаги. Вдруг в небольшом расстоянии от места расстрела он увидел одиноко стоящего на возвышении офицера. Это был Бонапарт. Освещенный заревом пылающих кораблей, он стоял в изорванном плаще, тяжело опершись обеими руками на саблю, живой символ войны и победы, — и молча, безучастно смотрел на казнь. Бледное лицо его поразило Барраса выражением любопытства, отвращения, усталости и чего-то еще; точно какая-то мысль, не известная и не понятная другим, глубоко гнездилась в мозгу этого человека.

Комиссар его окликнул, и они пошли вместе. По дороге Баррас оживленно излагал свои идеи относительно штурма крепостей и войны вообще, ссылался на Тюренна, на Вобана и на Фридриха П. Буонапарте внимательно его слушал, но за почтительностью карьериста к всемогущему комиссару Конвента в стальных глазах офицера Баррасу почему-то почудилась холодная насмешка. Он был, однако, так хорошо настроен, что немедленно представил своего спутника к награде: Буонапарте был ранен при штурме; под ним была убита лошадь. Кроме того, в революционном штабе все хорошо знали, что Тулон взял именно этот молодой человек.

— Жаль только, говорят, он предан душою и телом якобинцам. Впрочем, и обо мне говорят то же самое. Очень он потом ухаживал за госпожой Рикор, с которой живет младший Робеспьер. Верно, делает карьеру через женщин. Ну что ж, тем лучше: за этим дело не станет и у нас.

И внезапно члену Конвента пришло в голову, что недурно бы свести этого Буонапарте с его, Барраса, любов-



Стр. 97



ницей Розой де Богарне, креольская любовь которой начинала утомлять сорокалетнего виконта-революционера.

— В самом деле, это было бы прекрасно, — подумал он. — И офицеришку бы к себе привязал, и от Жозефины бы навсегда отделался. С чего она, дура, стала называть себя Жозефиной, когда весь век была Розой? Думает, так поэтичней. Жозефина так Жозефина, мне все равно. Хорошего в ней мало. Немолода, и фальшива, и зубы дурные. Где ей до этой прелестной Терезы Кабаррю, которую за что-то тоже посадили в тюрьму! Как можно сажать в тюрьму женщин!.. Надо, надо потом подсунуть Буонапарте Жозефинку. Вот только она реветь будет, когда я ее брошу. Ах, не легко женщинам расставаться с Баррасом... Ну, да можно ей напомнить ее шашни. Генерал Гош — куда ни шло, а вот конюх Ванакр, с которым она путалась, фи... Прекрасная будет полковая дама, самая подходящая супруга для Буонапарте.

И, весело улыбаясь при этой мысли, Баррас вошел в Кафе Коррапца. За столиком в углу сидел Фуше и читал ведомости якобинского клуба.



XXXI.



— Citoyen, salut, — сказал Баррас своим могучим грудным баритоном.

— Et fraternité — довольно кисло ответил Фуше. Лицо его ясно говорило, что кричать на всю кофейню — совершенно напрасно, а между собой можно бы бросить ерунду и говорить друг другу bon soir.

— Какие новости? — спросил Баррас, садясь и наливая себе вина.

Фуше, посматривая на собеседника тем незаметным острым взглядом, который свойствен сыщикам и писателям, негромко и с беззаботной улыбкой, точно он рассказывал приятные пустячки, сообщил новости: в списке, переданном Робеспьером Фукье-Тенвиллю, значилось имя Барраса.



Стр. 98



Баррас сильно побледнел.

— Почем ты знаешь?

Фуше улыбнулся еще приятнее. Это можно было истолковать так: «Да уж поверьте; не знал бы, не говорил».

— Но за что же? За что? — вскрикнул Баррас, ударив по столу кулаком так, что стаканы затряслись, и люди с другого конца комнаты оглянулись.

— Пожалуйста, не кричите, Баррас, — сказал Фуше, внушительно глядя на собеседника сквозь свою беззаботную улыбку.

— Здесь шпионы?

— Не думаю. Кажется, я знаю всех шпионов. Но согласитесь, бесполезно кричать о том, что вас должны на днях гильотинировать... Вы спрашиваете, за что? Почем я знаю? Быть может, этому чудаку не понравился несчастный случай, произошедший, кажется, с вашей коляской по дороге из Марселя. Быть может, просто вы недостаточно добродетельны или не верите в бессмертие души. Разве у него разберешь? Он всех нас собирается съесть, как артишок: лепесток за лепестком. Пожалуй, и подавится.

— Кто еще в списке? — спросил Баррас, выпив залпом один за другим три стакана вина.

— Многие... Барер.

— Не может быть! Один из ближайших его сотрудников!

Фуше засмеялся тихим веселым смехом.

— Знаете ли, Барер разучивает две пламенные речи для решительного дня в Конвенте: одну — за Робеспьера, другую — против него. Он еще не знает, чьи шансы сильнее. Теперь может бросить первую речь: попал, голубок, в списочек. Это для нас чрезвычайно ценно: Барер очень влиятельный человек. Робеспьер сделал крупную ошибку. Сообщу вам, кстати, еще новость: казнь Терезы Кабаррю назначена на ближайшие дни. Она прислала из тюрьмы письмо Талльену, молит



Стр. 99



ее спасти. Талльен в совершенном исступлении... Кажется, вы тоже интересуетесь этой дамой? Красивейшая женщина Франции Тереза Кабаррю, бывшая маркиза Фонтене, будущая жена Талльена и любовница Барраса, известная в истории под кличкой «Notre Dame de Thermidor», была недавно арестована.

— Нет, это уж слишком, — сказал Баррас, багровея от вина и бешенства. — Он может казнить нас («говорите за себя», — вставил Фуше), но пусть не смеет трогать женщин. Клянусь честью, я своими руками задушу тирана!

— Вам предназначена другая роль. В Конвенте в решительную минуту будет говорить Талльен. У него изумительная дикция. Мы теперь с ним проходим его речь. Вот послушайте, я знаю ее на память: «Я молчал до сих пор. От человека, близкого к тирану Франции, я знал, что им составляются проскрипционные списки, и все же не хотел выступить с обвинением. Но вчера мне довелось быть на заседании якобинского клуба. Я задрожал, подумав о родине. Я увидел армию нового Кромвеля — и вооружился кинжалом, чтобы пронзить ему грудь, если Конвент не найдет в себе мужества восстать против деспота»... Здесь он выхватывает кинжал — старый нож Терезы. А? Что скажете? Тальма не мог бы разыграть эту сцену лучше... Дальше мы все вскакиваем с мест в сильном волнении и предлагаем вас в главнокомандующие... Послушайте, Баррас, скажите совершенно откровенно: вы умеете распоряжаться боем?

— Странный вопрос!

— Значит, умеете? Да... Впрочем, теперь об этом говорить поздно. Другого военного среди нас нет. Карно не пойдет. Этот тихоня умеет подписывать смертные приговоры — на последнем месте, с краю бумаги. Но вообще он предпочитает, чтоб за него рисковали головой другие. Однако я не кончил. Переворот назначен на девятое термидора...



Стр. 100



В кратких и точных выражениях он изложил весь план действий. У Барраса вытянулось лицо: было поздно вызывать Буонапарте.

— Когда все это кончится, Фуше? — спросил он мрачно.

Фуше ласково похлопал его по плечу.

— Тогда кончится, когда у каждого из нас будет по приличному именьицу. Прекрасный замок в Гробуа, а? Времен Карла IX, очень хорошо тогда строили... Ну, прощайте, я ухожу. Много дела. Поезжайте отсюда к Колло д’Эрбуа и все ему передайте. Не забудьте сообщить, что и он значится в списке. И, разумеется, не ночуйте дома. Вы вооружены? Прекрасно. Завтра мы все обедаем у Дуайена. Прощайте... Да, да, salut et fraternité.

Фуше сел на извозчика и отправился в Комитет общественного спасения; он знал, что, несмотря на поздний час, найдет там Карно, который работал регулярно шестнадцать часов в сутки. Он сказал о р г а н и з а т о р у п о б е д ы (Карно чрезвычайно любил это свое прозвище), что предупреждает его по дружбе. Робеспьер очень недоволен ходом военных операций: во главе армий стоят генералы-честолюбцы, которые не умеют внушить чужим народам любовь к республиканским идеям; не сегодня-завтра какой-либо из этих победоносных генералов уничтожит республику в самой Франции и установит солдатскую диктатуру; лучше бы поменьше побед. Одним словом, военная секция работает плохо, и против нее будут приняты меры. Карно, который и раньше об этом слышал (Робеспьер действительно так думал), даже заплакал от огорчения и обиды. Он сказал прерывающимся голосом, что ему всегда было противно работать с этим кровожадным Катилиной, и что, если б не внешний враг, со всех сторон грозящий Франции, он бы давно сам ушел в отставку и занялся наукой. Фуше прослезился вместе с Карно, обнял его, назвал Катоном — и уехал очень успокоенный: военная секция не выступит в защиту Робеспьера.



Стр. 101



Из Комитета он отправился к влиятельному члену группы так называемых кавалеров кинжала, во главе которой стоял знаменитый роялистский заговорщик, барон де Батз: каким-то образом у Фуше были условные слова, пропуски, псевдонимы и рекомендации, открывавшие ему все двери. Вдохновенно воспользовавшись накануне слышанным рассказом Барраса, он с чрезвычайным обилием подробностей описал кавалеру кинжала сцену в Тампле: по его словам, дофина избил палкой до полусмерти сам Робеспьер. На этих днях несчастный младенец будет отправлен на эшафот. Посмотрев на побагровевшее лицо и выкатившиеся бараньи глаза роялиста, Фуше рискнул пойти дальше: глухо намекнул, что в Париже готовятся очень важные события; если еще осталось на свете несколько сот французских дворян, готовых умереть ради правнука Генриха IV, пусть они отточат шпаги: скоро, скоро настанет час мести и избавления. Тут он даже попробовал спеть фальшивым голосом два такта роялистского гимна «O Richard, о mоn roi! L’univers t’abandonne», — но поперхнулся и уехал на том же извозчике к одному чрезвычайно крайнему террористу, который был недоволен Робеспьером за умеренность и за желание остановить величественный и грозный поток французской революции. Этого террориста Фуше считал совершенным дураком и без долгих размышлений объявил не проснувшемуся как следует оторопевшему старику, вышедшему к нему в шлафроке и фригийском колпачке, что, по полученным точным сведениям, Робеспьер хочет жениться на Madame Royale, дочери Людовика XVI, и объявить себя французским королем. Фуше сам вряд ли предвидел, какое историческое значение будет иметь эта импровизация, позже повторенная термидорианцами с трибуны Конвента. «Брут, проснись!» — воскликнул он взволнованно, схватив за руку старика. Старый террорист пришел в ярость, сказал, что можно было ожидать всего от человека, который пудрит себе голову, и поклялся умереть за



Стр. 102



единую и нераздельную Республику. Фуше отправил его предупредить друзей, а сам поехал спать. На утро у него было назначено в Елисейских Полях свидание с сестрой диктатора Шарлоттой Робеспьер: он просил руки сварливой дивы, чтобы на несколько дней отвлечь от себя подозрение ее брата. Шарлотта не знала, что бывший священник женат.



XXXII.



Старый Морис Дюпле, мастер-столяр по ремеслу, один из тех артистов, которые и теперь встречаются между ремесленниками Франции, недовольно покачивая головой, ходил под вечер по мастерским, осматривая то, что за день было сделано его помощниками. Работа идет плохо. Вот на это бюро красного дерева положили гораздо больше бронзы, чем нужно; явно не понята самая идея бюро. Здесь не соблюден данный им рисунок. Молодое поколение не любит и не ценит своего искусства. Забыты великие традиции столяров прошлых времен. Стыдно сказать: иные молодчики дошли до того, что на связях употребляют клей! Дерево пускают в работу через год, много через два, после сруба! В былое время таких господ взашей бы выгнали из корпорации... Да и не для кого, в сущности, работать как следует. Совестно признаться, а революция испортила дела. Все эти аристократы, нынешние эмигранты, — предатели и враги народа, но, нельзя не сказать, многие из них знали толк в мебели. Сам тиран Капет был любитель и большой знаток ремесла. Не будь он королем, из него вышел бы прекрасный ремесленник. Нынешние богачи и смыслят мало, и заказывают неохотно: боятся показать, что разбогатели. Дошло до того, что Ризнер, король столяров, гениальнейший человек столетия, ученик великого Эбена, терпит нужду: шедевры, созданные его гением, не продаются! Столы и комоды Ризнера, прежде шедшие на вес золота!



Стр. 103



Самому Дюпле, впрочем, жаловаться не приходилось. Сорокалетним упорным трудом он сколотил себе порядочное состояние. Если бы все жильцы его трех домов платили исправно, у столяра было бы пятнадцать тысяч годового дохода. Правда, при нынешней дороговизне этой суммы едва хватает на жизнь. Но жена, слава Богу — т. е. Верховному Существу, — прекрасная хозяйка. Дочери в нее: славные девочки, и работницы. Понемногу пристраиваются: младшая, Елизавета, очень хорошо вышла замуж. Честнейший человек этот Леба. Старшая, Элеонора, тоже скоро выйдет... Ох, лучше не выходила бы...

Лицо Дюпле потемнело. Он все не мог понять, быть ли ему на седьмом небе от радости или рвать на себе в ужасе волосы от того, что на старшей его дочери должен скоро жениться их жилец, тот самый человек, кого семья умиленно и с обожанием называет добрым другом и кто всему остальному миру известен под именем Максимилиана Робеспьера.

Уже три года прошло с той поры, когда на одну тревожную ночь Дюпле предложил в своем доме убежище этому знаменитому человеку. И так он их всех тогда очаровал своей кротостью, приветливостью и простотой, что они умолили его переехать к ним навсегда и окружили его лаской и заботой. Три года почти безвыездно жил он у них, на глазах у семьи, трудовой, замкнутой, праведной жизнью, и все меньше понимал старый Дюпле — кого же пустил он в свой дом в тот роковой для их семьи вечер 17-го июля 1791 года: святого подвижника или кровожадного зверя?

Старик не мог не видеть, что, как от жилища прокаженных, бегут люди от их дома. По этой rue Honoré (до революции ее звали Saint-Honoré) прежде возили на эшафот осужденных. Понемногу, одна за другой, лавки стали закрываться на зловещей улице, и по вечерам тихо, стараясь не обращать на себя внимания, съезжали с нее старые жильцы.



Стр. 104



Нынче днем, зайдя в кофейню, Дюпле услышал разговор. У стойки какой-то старичок рассказывал хозяину, что в день празднования Верховного Существа по площади, где ежедневно производились казни, должна была проехать запряженная разукрашенными волами аллегорическая колесница Искусств и Ремесел. Но волы, почуяв запах крови, от ужаса выпятили глаза на гильотину, судорожно откинулись назад и вросли в землю ногами. На глазах у оцепеневшей многотысячной толпы колесницу пришлось повернуть и повезти другой дорогой. На этом месте рассказа хозяин круто прервал старичка и что-то тихо ему сказал, чуть заметно показывая глазами в сторону Дюпле. Старичок сразу замолк, побледнел и посмотрел на ч е л о в е к а, у к о т о р о г о ж и в е т Р о б е с п ь е р, тем же выпученным, исполненным ужаса взглядом вола, почуявшего запах крови. Столяру захотелось провалиться сквозь землю. 

Дюпле и сам хорошо знал, какие дела ежедневно творятся во Франции по воле или с попустительства праведного, кроткого человека, живущего у него в доме. Столяр был присяжным Революционного трибунала и видел своими глазами, как на казнь сотнями отправляются люди без всякой вины, часто женщины, дети и старики. Всем сердцем преданный республиканским идеям, он все чаще с душевной болью думал, что в худшие времена старого строя, при мосье де Money, не творилось таких насилий, зверств и злоупотреблений, как теперь; стоило ли брать приступом Бастилию для того, чтобы вместо нее учредить 41 революционную тюрьму? Дюпле под всяческими предлогами уклонялся от исполнения своих обязанностей присяжного, а когда являлся в суд, неизменно подавал голос за оправдание — и давно бы сам погиб, если б Фукье-Тенвиллю не было известно, что этот странный присяжный — ближайший друг н е п о д к у п н о г о. Однажды Робеспьер за обедом намекнул, что до него дошли слухи о крайней снисходительности Дюпле, противной долгу гражданина.



Стр. 105



— Добрый друг, — ответил, затрясшись, старик, — я не спрашиваю вас о том, что вы делаете в Комитете общественного спасения. Предоставьте же мне судить в Революционном трибунале так, как мне говорит совесть.

Жена и дочери Дюпле, обожавшие своего жильца, удивленно переглянулись при этой выходке. Робеспьер посмотрел на старика, пожевал губами — и протянул ему руку. Но, несмотря на ласковый жест, старому столяру показалось, что добрый друг при случае не задумается отправить на эшафот и его, как это ни будет неприятно Элеоноре и всей милой семье.

— Разве с несчастным Камиллом не было то же самое! 

Камилл Демулен был школьным товарищем Робеспьера. Они говорили друг другу «ты» задолго до того, как это было предписано обычаем всем гражданам Республики. В день свадьбы Камилла Робеспьер был его шафером. Весь Париж знал о трогательном романе Демулена с прелестной Люсиль, и их свадьба стала светлым, радостным праздником молодой Революции. В церкви сошлись знаменитейшие представители всех партий. Шаферами невесты были Бриссо и Петион. С нетерпением ждали Мирабо, но он не мог приехать — его вызвал неожиданно король — и прислал одно из своих очаровательных писем, о которых впоследствии с завистью говорил Шатобриан: «Mirabeau tenait de son père: il écrivait à la diable des pages immortellés. Потом Камилл с женой чуть не каждый вечер — и уж обязательно каждый четверг — бывали в доме Дюпле (где в них не чаяли души), внося в этот дом, и без того веселый и счастливый, свою особенную атмосферу нежности и счастья. Еще позже Люсиль принесла как-то на их четверг своего крошечного Горация. Ребенок играл на коленях Робеспьера, забавно дергая его за белоснежное жабо и уставясь глазенками на пудру волос доброго друга. Кажется, вчера все это было. Но за четыре



Стр. 106



года, прошедшие со дня свадьбы, по воле человека, бывшего шафером жениха, погибли и жених, и невеста — да, и этот ангел Люсиль, — и оба шафера невесты, и значительная часть гостей.

С днем казни Демулена и Дантона было связано самое страшное воспоминание всей жизни Дюпле. В этот день дамы, кроме Элеоноры, вышли к столу заплаканные. За обедом говорил один Робеспьер, говорил, как почти всегда, о добродетели — он о добродетели мог говорить часами, — но и речь его текла менее гладко, чем обыкновенно, и слушателям было не по себе. Только Элеонора, как всегда, влюбленно смотрела на доброго друга и с наслаждением слушала звук его слов: содержания она не понимала. Дюпле не выдержал и под предлогом спешной работы ушел в мастерские. С каким-то ожесточением он сам принялся строгать, чего обычно не делал. Вдруг — было около пяти часов дня — мастерские сразу опустели: все рабочие выскочили на улицу. В ту же минуту раздался страшный, нечеловеческий крик, от которого окна затряслись и, казалось, инструменты запрыгали на столе. В этом крике, слышном на несколько кварталов, было все: и проклятье, и ярость отчаяния, и пророческое торжество победы, и ужас предсмертного часа: 

— Робеспьер, ты скоро последуешь за мной!

Во всем Париже подобный голос принадлежал только одному человеку. Какая-то сила подхватила столяра и вынесла его на улицу. Мимо дома проходили фургоны парижского палача. На переднем, повернувшись к дому Дюпле и протянув к нему сжатую руку, стоял гигант Дантон. Его искаженное лицо безобразного льва было страшно, как адское виденье. Рядом с ним рвал на себе одежду Камилл, один из немногих людей революции, потерявших самообладание перед эшафотом. Так потом рабочие сказали Дюпле, но сам он не видел Демулена: закрыв глаза руками, столяр бросился назад, пробежал двор и лестницу и, не помня себя



Стр. 107



от ужаса, вскочил в комнату Робеспьера. Добрый друг сидел за столом и делал вид, что пишет.

— Что вам угодно, милый Дюпле? — ласково спросил он.

Но лицо у него было белое, как мел, нижняя челюсть вздрагивала и он говорил не совсем внятно.



XXXIII.



Обстановка небольшой гостиной Дюпле была проникнута строгим республиканским духом. На одной стене комнаты висел большой жераровский портрет Робеспьера; по бокам от него, в дорогих рамах, выпиленных самим столяром, красовались «Декларация прав человека и гражданина» и недавнее постановление Конвента, принятое по предложению диктатора: «Французский народ признает Верховное Существо и бессмертие души». Можно было прочесть на стенах и на мебели разные республиканские изречения, вроде: «Ici on s’honore du titre de citoyen» или «La vigilance et la justice caractérisent un peuple libre». Но молодежь, которая переполняла гостиную в этот июльский день, была настроена менее строго. Здесь царил красавец Сен-Жюст, недавно приехавший из армии. В обществе юных Дюпле Сен-Жюст забывал, что он — могущественный член Конвента и столп Комитета общественного спасения, оставлял на время свою зачем-то в подражание кому-то им на себя надетую маску холодного бесстрастия и становился милым, веселым юношей. В нем точно просыпался прежний дореволюционный Сен-Жюст, автор легкомысленных поэм и герой беспутных похождений. (Сам он вспоминал о своем прошлом с ужасом; по его глубокому убеждению, он тогда, сочиняя «L’Organt», был дурным и вредным гражданином, а теперь, гильотинируя людей, делал чистое, святое дело). Сегодня в своем нарядном летнем костюме, которому придавали особенно



Стр. 108



живописный вид пышный франтовской галстук, тайно скопированный в свое время у августейшего якобинца Филиппа Эгалите, и длинный пистолет с золоченой насечкой и с высоким сложным курком, снисходительно разряженный владельцем по требованию мадам Дюпле, Сен-Жюст чувствовал себя королем. С удовольствием ловя влюбленные взгляды хорошенькой Генpиeтты Леба, он верным и страстным голосом пел какой-то романс, по-французски выговаривая итальянские слова. Ему аккомпанировал на клавесине, пожимая плечами от произношения певца, Филипп Буонаротти, потомок Микеланджело и друг семьи Дюпле.

В этот день в гостиной чувствовалась особенная праздничная атмосфера. Даже Шарлотта, сестра доброго друга, которую не любили в доме за ее сварливый характер, была настроена дружелюбно и не слишком давала чувствовать, что там — революция революцией, а она, Шарлотта де Робеспьер, дочь и внучка почтенных людей, известных всему Аррасу, не чета каким-то столярам, хотя бы и очень симпатичным. Была особая причина праздничного настроения Шарлотты: сегодня утром, гуляя с ней по обыкновению в Елисейских полях, Фуше, уж совершенно ясно на этот раз, намекнул ей