Марк Вишняк. На родине: (Мы и они)

Марк Вишняк. На родине: (Мы и они)



Вишняк М.В. На родине: (Мы и они) / Марк Вишняк. // Современные записки. 1922. Кн. X. С. 324–343.

Об эмигрантах, позорящих эмиграцию и восхваляющих советскую Россию. Упом.: А. Белый, И.Г. Эренбург. Ситуация в стране по материалам петроградского журнала «Летопись Дома Литераторов».


Стр. 324

НА РОДИНЕ

(«МЫ» И «ОНИ».)



«Мы» и «они». Так говорят на родине. Так говорят и на чужбине. Когда-то это были самоочевидные категории. Водораздел, пролегавший между «нами» и «ими», отчетливо воспринимался и теми, и другими, кто бы ни фигурировал в первом лице и кого бы ни противополагали в уничижительном третьем. Когда «мы» были жертвами, «погибавшими за великое дело любви», — «они» были палачами, «станом ликующих, умывающих руки в крови». Наоборот, когда «им» приписывалась неудержимая страсть к «великим потрясениям» во что бы то ни стало, «…нам, — говорили о себе министры Николая II, — нужна Великая Россия». В этом случае «мы» были избранным меньшинством, «130 тысячами культурных хозяев», а «они» составляли подавляющее большинство, бесправный русский народ.

Теперь положение осложнилось и затемнилось. И в двух направлениях. Во-первых: антиномичность обеих категорий делается очевидной только в своих крайних предельных выражениях. В промежуточном же типическом случае трудно провести отчетливую грань между «ними» и «нами», между теми, кто еще вчера был с «нами» для того, чтобы сегодня возглавить «их», и теми, кто еще вчера возглавлял «умывающих руки в крови», для того чтобы сегодня очутиться в лагере «погибающих». «Мы» и «они» продолжают оставаться варварами друг для друга, но внешние признаки тех и других и разграничительная линия между ними стерлась. Положение осложнилось еще и тем, что раньше водораздел проходил по одной линии — социально-политической. Она шла вертикально: «мы» находились внизу, у подножья со-



Стр. 325



циально-политической пирамиды, «они» — на самой ее верхушке. Теперь вертикальная линия пересеклась горизонтальной. Социально-политические противоречия «верхов» и «низов» осложнились разноречиями пространственными, географическими: где Россия, с кем Россия ?.. Появляются две России: «Россия, оставшаяся в России», подлинно сущая и имеющая будущее; и Россия ирреальная, бывшая, покойная, эмигрантская «Россия № 2».



1.



Еще недавно представление о русском эмигранте было неразрывно связано с представлением о развитом чувстве гражданственности, о повышенной политической активности и готовности во имя будущего претерпеть в настоящем, вплоть до лишения родины и ухода в изгнание. «Эмигрант» звучало гордо, как патент на цивическую добродетель. Новейшее словоупотребление пытается вложить в «эмиграцию» и «эмигранта» подчеркнуто одиозный смысл живого трупа, пережившего свои желания, и разлюбившего свои мечты, и лишь из трусости или корысти продолжающего обременять собою небо и чужую землю.

Вряд ли следует искать причину перемены в переоценке ценностей родины и чужбины. Правда, раньше — до октябрьской победы и еще раньше — до мировой войны пролетариату и выразителям пролетарских интересов социалистам полагалось не иметь отечества. Но война заставила пересмотреть это ставшее банальным положение. «Пролетариаты» различных стран разместились по разные стороны окопов в зависимости от интересов «своего» отечества. Провозглашение же России «социалистическим отечеством» санкционировало отечество даже в лексиконе Третьего интернационала, а не только «социал-патриотического» Второго. Тем не менее не в идеологическом ряду и не в любви к отечеству и народной гордости большевиков надлежит искать первоисточники их поношений по адресу ушедших из России в изгнание. Истоки большевистской ярости — в чувствах палача к случайно ускользнувшей из его рук жертве; в бессильной злобе против тех, кто, обходя моря и земли, вопиет, и не только в пустыне, и не только к небу, — о деяниях большевиков; в психологии перманентной гражданской войны, которая за отсутствием видимого противника ищет и фиксирует его на расстоянии, хотя бы за пределами досягаемости, за рубе-



Стр. 326



жом; наконец, — в тщеславных отзвуках былого высокомерия, убежденного в том, что мир спасется большевизмом, a России, кроме большевиков, и подавно никого не нужно.

Здесь психология ясная и логика элементарная. Такая же, что и у царских вельмож: Россия — это мы; все, что не «мы», — то не Россия; те же, что вынуждены пребывать и обнаруживать себя за пределами России, — сугубо не Россия... И как для царского времени наличность или отсутствие паспорта устанавливало обладание или лишение гражданских прав, так и для нынешнего коммунистического чиновника русский гражданин начинается и кончается полицейским учетом и регистрацией. Новейшим распоряжением советской власти «все проживающие за границей и считающие себя русскими гражданами» обязываются зарегистрироваться в советской миссии до 1 июня с. г.: незарегистрировавшиеся к указанному сроку «лишаются российского гражданства навсегда». Просто и ясно.

Проста и ясна психология и тех, кто связал свою судьбу с судьбою нынешних покорителей России. Лояльные слуги всякой существующей власти, они с одинаковой услужливостью готовы намылить веревку для любого государственного преступника, безразлично в отношении какого существующего строя — самодержавного или коммунистического — он «преступает». Своевольные лишь тогда, когда начальство уходит; органически неспособные не только сами претерпеть за свои убеждения, но и понять, как другие осмеливаются свой взгляд и свою волю противопоставить видам начальства. Вчера черно-желтые, сегодня — оранжево-красные, они всегда, и до и после революции, не перестают видеть в политическом эмигранте сатанинское наваждение, исчадие зла, проклятие мира и России. Бобрищевы-Пушкины верны себе, когда возглашают: «…эмиграция — не русские граждане... Эмигранты — социальные отбросы. Среди них могут быть отдельные талантливые честные, хорошие люди, но разве в любом мусорном ящике не находится каких-либо питательных и пригодных элементов, которые может вытащить голодный или тряпичник? От этого мусорный ящик не перестает быть мусорным ящиком». Тряпичник-некоммунист, приютившийся на столбцах «Нового Mиpa», № 38, милостиво разрешает этим отдельным «не слишком согрешившим перед Россией» эмигрантам «вернуться на родину» — но под непременным условием «стать ее полезным гражданином, отбросить все бредни и начать новую жизнь без малейшего воспоминания о своих «юридических правах».



Стр. 327



Высокомерному презрению к «ним», «нерусским гражданам», соответствует полное удовлетворение собою — подлинным русским гражданином. Некий Чахотин из «Смены Вех», № 17 пишет: «Чумазый» знает себе элементарно цену, он уважает себя. И здесь уже — возможность уважать соседа... Поэтому чумазый нам не чужой, он — наш, родной, он — мы сами, но еще пока на низшей примитивной стадии... Особенно нас радовать должны сведения, что «мародер», «чумазый» — сейчас в России особый, новый, «жестокий», «американизированный», и что та новая промышленность, которую он уже начал насаждать, будет жестокой и жадной».

Здесь все на своем месте. Осанна «американизированному жестокому и жадному мародеру» стоит радости от родословной близости к «чумазому», стоящему на «низшей примитивной стадии», и вполне гармонирует с призывом откинуть бессмысленные мечтания о каких-то «юридических правах». Здесь, повторяю, и психология ясна, и логика проста.

Сложнее психология и спутаннее рассуждения у тех, кто против «чумазого» вообще ничего не имеет, лишь бы «чумазый» был настоящий, а не поддельный, — и кто в числе многих вин вменяет большевикам прежде всего то, что они помешали и отсрочили водворение на Руси подлинного чумазого. Они не очень стали бы сокрушаться от того, что, «глуша буржуя и помещика», даже не заметили, что по дороге «в числе драки» придушили и кающегося, и уж совсем было раскаявшегося «интеллигента» — как живописует происходивший процесс один из московских корреспондентов «Смены Вех», № 19. Туда ему и дорога, «этому глубоко интеллектуальному», нежно чувствующему «и совершенно безвольному» существу. Устами Струве, Гр. Ландау, Опатовского и др. высказывается твердое убеждение, что умеренный социализм — alias кающаяся интеллигенция — в России стали уже a priori так же невозможны, как урожай фиников во 2-м Парголове («Русская Мысль» VIII—IХ, стр. 233); и что потому необходимо устранить всех промежуточных, всех эволюционистов, всех постепеновцев и примиренцев, всех социалистических сторонников торговли, всех буржуазных поклонников социализма, всех либеральных любителей советов, всех советских воздыхателей по демократии («Руль», № 162). Им, устраненным, противопоставляемся мы — «малые ячейки» в Берлине, которые сделаются «кристаллизационным ядром для распыленных в России сил и стремлений» («Руль», № 105).

Однако еще того темнее и противоречивее рассуждения тех, кто никогда не славословил ни начальства, ни чумазого,



Стр. 328



кто самое свое происхождение в известной мере ведет от эмиграции, взращен в ее традициях, а ныне — в сонме хулителей и гонителей «новой современной разновидности старой злосчастной породы — породы лишних людей», не живущих, а прозябающих «на отмелях эмиграции» (см. «От новой редакции Голоса России», 22.II.1922), преисполненных веры в особый «эмигрантский мессианизм» и практикующих свою «эмигрантскую приват-дипломатию» (см. еженедельник «Воля России», №№ 5 и 6).

Не надо думать, что между этими повисшими между небом и землей изгоями русской жизни новые редакции «Голоса» и «Воли России» разумеют только ту «разновидность» эмиграции, которая совсем недавно вместе с Карташевым обрела Poccию в Галлиполи, а ныне, вместе с Бурцевым «наблюдая жизнь русской армии в славянских странах», нашла, что «…здесь Россия. Здесь русский народ». («Общее Дело», № 535). Нет, в категорию «лишних людей» зачислены гораздо более широкие «эмигрантские группы» — и правые, и левые — все те, кому, по мнению авторов, «недостает реальной связи с какой-либо действующей в России активной политической силой», кого никакие «трансмиссии» не соединяют с двигателями, концентрирующими общественно-политическую энергию внутри России («Воля России», № 5).

Откуда столь несокрушимая уверенность в силе собственной «трансмиссии» и своей монопольной нужности для России? Откуда такое ослепительное презрение к политической эмиграции? Что вообще позорного в самом факте эмиграции? И что позорного могут в нем усмотреть единомышленники бывших эмигрантов Герцена, Лаврова, Кропоткина, Плеханова, Ленина, Чернова?.. Почему же такая гордыня у одних сидельцев за границей, выдающих свой голос за «голос подлинной российской демократии» («Воля России», № 5), по отношению к другим, для России «лишним» и действующим лишь для, за и от себя?

Если откинуть гипотезу о своеобразной политической мимикрии, заставляющей и неприемлющих определенную среду, даже вражески к ней относящихся незаметно для себя подвергаться ее влиянию, подпадать под ее воздействие, бессознательно и невольно усваивать ее черты, следовать ходу мыслей, подражать даже выражениям, — я не нахожу более убедительного ответа на поставленные выше недоуменные вопросы, чем «смутное сознание значительности того, что совершается в России», и признание, что «Россия не гниет, а живет», что «там и только там источник и общественного пересоздания и духовного творчества» («Воля России», № 6). Поскольку



Стр. 329



стремление слиться с родной стихией, вернуться к ней и «стать каким-то составным ее элементом» является и естественным, и законным, и бесспорным, — постольку же, наоборот, значительность и жизнеспособность совершающегося сейчас в России являются по меньшей мере предметом спора и сомнений. Во всяком случае можно констатировать, что от не примыкающих к так называемому левоэсеровскому умонастроению положительную оценку «сошедшей с рельсов и покатившейся под откос революции» и творящегося сейчас в России приходится слышать чуть ли не впервые...

И вдруг — «мы» и «вы»... «Стихийные революционеры» и «политические трезвенники». Граждане, вернее, эмигранты 1-го и 2-го сорта, в зависимости от местонахождения. Когда Ленин различает две России и помечает «№ 2» Россию зарубежную, это не увеличивает и не уменьшает общей суммы недоумения, вызываемого теорией и практикой большевизма. Еще средние века знали, как правило: cujus regio — ejus religio, за кем власть, тот и вправе устанавливать религию, не то что порядковые номера... Местопребыванием главы государства определялось и положение всего государства. Менее понятно такое различение по местонахождению — Locus regit actus — в устах противников теории и практики советского средневековья, и уже совсем непонятно оно тогда, когда и те, кого третируют как «они», и те, кто сам себя величает «мы», географически адекватны друг другу, находясь под одними и теми же широтами.



2.



Обострением политической борьбы и напряженностью страстей объясняется излишек воздвигаемых барьеров, появляющихся сплошь да рядом без всякой к тому крайней необходимости. Политика всегда партийна, всегда притязательна, не терпит безразличного нейтралитета, эгоцентрична и агрессивна. Кто не с «нами», тот против «нас» и, стало быть; с «ними».

Для политики характерны частные и дробные подразделения на «мы» и «они». Наоборот, они нехарактерны для объединительных стремлений человеческого духа, в частности и в особенности для той сферы социальной жизни, которая обозначается несколько неопределенным термином культуры — аполитичной, внепартийной, надклассовой, всеобъемлюще национальной, вселенски человеческой по самой своей природе и существу. В культуре, в противоположность политике, — по евангельскому слову: «Кто не против нас, тот за нас».



Стр. 330



Тем показательнее для всего нашего времени и культуры России, что творцы русской культуры оказались увлечены на тот же путь, что и русские политики. По примеру последних «разделившись на ся», русские культуртрегеры углубляют расщелину, образовавшуюся между «нами» и «ими». Культурные повторяют некультурных. Уйдя из земли обетованной, они зажглись пламенем негодования против тех, кого до них постигла та же участь. Еще не всех российских паразитов отряхнул с себя поэт, а они уже являются ему в преображенном светозарном нимбе.

Давно ли прибыл Андрей Белый из советского рая, а он уже знает, что эмигрант Иван Иванович живет в «стране воспоминаний» и «бестелесный плавает у себя в голове по водам потопа», голова его закупорена, и голубь с масличной ветвью не сможет к нему прилететь — разобьется о головной аппарат: «Как так? Что доброго может возникнуть в России, когда я увез Россию у себя в голове? Какая такая Россия? Пустое место?»... «Только тот, кто сказал себе «Stirb und werde», получил эту новую способность: описывать то, что есть, а не то, что следует a priori ожидать с точки зрения готового лозунга» (А. Белый. «Культура в современной России». Новая Русская Книга, № 1).

Если и прав Белый, то сколь, однако, знаменательно, что его преображение произошло не тогда, когда он говорил себе «Stirb und werde», не там, где по его нынешним, позднейшим наблюдениям витает «проснувшийся дух, открывающий зеницы самосознания», а здесь, «в стране воспоминаний», после того, как он сделался «зарубежником». Белый сам описывает, как «два года стремился из бедной, голодной, тифозной России и понял на Западе, здесь, что в голодной тифозной России вооружился единственным опытом выхождения из себя самого» (А. Белый: «О духе России и «духе» в России». «Голос России» от 5. III. с. г.). Но разве тем самым и хотя бы одним этим, что только на Западе мог А. Белый понять самого себя и свою способность «выхождения из себя самого», — гнилой Запад частично не оправдан?.. Даже для тех, кому в обладании «опытом выхождения из себя самого» дано было только здесь, на чужбине, каким-то внутренним слухом услышать, что «…с востока на Запад и с севера к югу стоит соловьиное пение поэтов, как будто бы стала Россия весенним ласкающим садом»; что «…сократический гул диалектики песней стоит над Россией» и что даже те, которым приходится там умирать, «…умирают любя, тогда как здесь сколькие русские живут для проклятья». (Там же).



Стр. 331



И Андрей Белый не исключение. Не ему одному слышится «соловьиное пение поэтов», грезится «весенний ласкающий сад», побуждающие противополагать «здесь» и «там», «их» и «нас». Из писателей и поэтов менее крупной величины И. Эренбург, очутившись в «никчемной эмиграции», пожалуй, решительнее других восстает против нее, неспособной «изучить, понять и, понявши, принять» «симптомы некой родильной горячки», сотрясающей Европу и вместо того организующей лишь «плачь на берегах Сены или Шпрее». Эренбург побывал прошлой весной на выставке ученических работ советских художников, и ему стало «страшно за учителей — кто же кого учит»? За новых — не страшно. Как и поэзия, молодая живопись, несмотря на все российские напасти, а может быть, и благодаря им, жива, живет неслыханной жизнью». «Новое искусство требует от подходящего к нему перестать быть зрителем, т. е. глазетелем, а стать самому соработником» («сов. работником»? — М. В.). Эренбург не допускает, чтобы кто-нибудь осмелился утверждать, что в «…современной России только опыты и искания, но нет достижений». В одном «Ппамятнике» Татлина «…передан весь динамический пафос наших лет», «железный взлет духа России» (И. Эренбург: «Новое искусство в России». — Новая русская книга, № 1).

Энтузиаст «новой правды», излучаемой ныне в России презентистами, футуристами, имажинистами, ничевоками, заумниками, супредивами, биокосмистами и прочими беспредметниками пролетарского и непролетарского происхождения, вряд ли многих соблазнит в свою веру. Слишком надземна она. Слишком благодушна. Может ли быть нестрашно чутко вибрирующему поэту за русских художников, за Россию и от России?.. Нам, по слову Блока, «детям страшных лет России», которые «забыть не в силах ничего», — нам страшно. И не только за то, чего, видимо, не досмотрел в России и Эренбург или, досмотрев, утаил, — нам страшно и за ту «соработу», которой сейчас занялся так усердно не один только Эренбург.

Свидетельству Белого, Эренбурга и нынешних их единомышленников может быть противопоставлено не только то, чего в своих показаниях они не касаются; не только то, о чем свидетельствуют другие писатели и художники, вынужденные покинуть родину; не только свидетельства некоторых из нынешних обличителей до того, как, сами приобщившись к лику русских зарубежников, они из эмигрантского далека стали различать «сократический гул диа-



Стр. 332



лектики песен», носящихся над Россией; — этому свидетельству можно противопоставить свидетельства тех, кто и сейчас пребывает в России, над кем продолжает витать «проснувшийся дух, открывающий зеницы самосознания», и кто тем самым, по свидетельству Белого, более других компетентен и скорее других призван свидетельствовать о себе и о России.



3.



В «петитной ерунде», собранной Эренбургом в отдельную книгу «Неправдоподобные истории», автор справедливо отметил — отчасти, может быть, потому, что, по его же собственным словам, «книга эта не политика», — разнохарактерность личного состава нынешней эмиграции. Из кого только не состоят «они» — зарубежники, по уничижительной кличке Белого, — даже не беженцы, а просто бегуны, по презрительному отзыву Эренбурга.



«Кто только не убежал — и сановные, маститые, — Станиславы, Анны на шеях — и мелюзга, пескари в море буйном: фельдшера от мобилизаций, стряпчие от реквизиций, дьячки, чтобы в соблазн не впасть, и просто людишки безобидные от нечеловеческого страха, сахарозаводчики, тузы махровые, для коих в Парижах и кулебяки, и икорка, и прохладительные готовятся, и голодранцы, голотяпы грузы грузят, на голове ходят, тараканьи бега с тотализатором надумали — прямо санкюлоты, так что взглянешь на них — спутать легко, где-то она самая, революция? Политики идейные всякие с программами, хорошие люди — столько честности, руку пожмет такой — и то возгордишься, ну и построчники за ними, коты газетные, хапуны щекотливые всякие; а больше всего — просто человеки... Послушаешь такого: ну что он спасал? Ни сейфа нет, ни титула, ни идеи завалящейся — не поймешь, только во всех глагольствованиях никчемных — столько горя, да не выдуманного, а подлинного, — не поймешь, только отвернешься: не начать же реветь где-нибудь на бульваре де Капюсин, публику чистую, не московитов в бегах, а парижан честных, пугая»... 

(«Неправдоподобные истории». Стр. 70—71).



Действительно, далеко не всем, ушедшим в эмиграцию, было что «спасать», кроме жизни, кроме права — в большинстве случаев буквально — на голое существование. И если тем не менее они уходили «есть горький хлеб изгнания»,



Стр. 333



если — будь к тому возможность — с радостью утянулись бы к «индийскому царю» миллионы тех, чьи кости ныне тлеют в Поволжье и Заволжье, в Крыму и в Новороссии, то причиной тому вовсе не непоседливость бегунов, а безотрадная русская действительность, превратившая в «государственных преступников» поневоле, а не по убеждению, почти все население России и уводящая в эмиграцию почти всех, кто только имел к тому объективную возможность. При описании одного из таких массовых исходов из России (Совр. Зап., № 2) уже приходилось отмечать, как даже простодушные «дети степей» калмыки, превращенные большевистской властью в неисправимых государственных преступников, искали стихийного спасения в уходе... С того времени вся Россия приведена в движение — почти в космических масштабах.

Действительность стала страшнее самых страшных мифов. Миф о Сатурне, который должен был — но которому не пришлось! — пожрать своих детей, бледнеет перед русской реальностью, пред ставшим «бытовым» пожиранием детей своими матерями. Что может быть выразительнее молящего предсмертного стона русских матерей, обращенного к народам всего мира: возьмите от нас наших детей, дабы эти невинные создания не разделили страшной нашей судьбы. Мы молим мир сделать это, ибо мы сами ценой добровольной и вечной разлуки стремимся устранить содеянное нами тем, что дали им жизнь, худшую, чем смерть. Всех вас, имеющих детей или детей потерявших, всех вас имеющих детей и страшащихся их потерять, — всех вас мы зовем в память мертвых и именем живых: не думайте о нас. Нас спасти невозможно. Мы потеряли всякую надежду. Но нас может озарить единственное счастье, какое знает мать: уверенность, что ее ребенок спасен».

Находящиеся между жизнью и смертью прибегают к трупоедству и людоедству, лишь бы продлить свои дни и уйти от кошмарного полотна в тысячи верст, которое образуют трупы, если выложить в ряд уже погибшие от голода миллионы. У кого сохранились остатки сил, убегает. Движется, пока может. Вот как описывает большевистская печать этот крестный путь, который под вдохновенным пером поэта преображается в смерть от избытка любви.



«Все поднялись с насиженных родных мест... Злобно толкая друг друга, бросаются голодные люди к каждому подходящему поезду — рвутся в двери товарных вагонов, откуда их толкают в грудь и лицо ногами такие



Стр. 334



же, как и они, голодные, озверевшие люди. Поезда двигаются, оставляя за собою сотни несчастных, а нередко бывает, что несколько человек остаются лежать на станции неподвижно: они уже сели на поезд прямого сообщения — к смерти, они — уже трупы («Правда», № 32).



Прочтите леденящий по жути, исключительный по изобразительности отрывок Б. Пильняка «Поезд № 57-й Смешанный» (перепечатан в «Воле России», № 8) — и вы получите ясное представление о том «весеннем ласкающем саде», в который физически и духовно превратились огромные пространства России. А вот те, которые хотели уехать, но не сумели и «осели» на вокзалах в крупных центрах. Корреспондент московских «Известий», № 7 рисует картину вокзала в Ростове-н/Д.:



«Полураздетые, полуживые. К ним подойти страшно, жутко пройти возле. Это не люди, а трупы, уже разлагающиеся, дышащие зловонием и заразой. Глаза этих умирающих беженцев уже не жалят вас. У них не хватает на это сил. Нет энергии, чтобы бросить вам упрек в черствости вашей души, окаменелости. Думаешь, это мертвец. Подойдешь — еще шевелится. Лицо мертвое, восковое, заостренное. Вместо говора — едва уловимый лепет...»



Те, кто физически не погиб от холода и голода, кого не съели сограждане и кто сам не вынужден питаться человечиной в живом или мертвом виде, те опустошены духовно... «Если что и бодрит дух мой — это скорбь, — пишет А. Ремизов в своем вступлении к «Шумам города», — и эта скорбь же дает мне право быть». «Я вижу, — записывает он, — как по Невскому бегут, как мушки, — это беспощадный день ожесточенного от голода и гнета Петербурга с одной упорной навязчивой мыслью схватить, перешагнув всякое «нельзя», какую-нибудь съедобную дрянь, чтобы как-нибудь перебыть день, — разрезая мушиный быт, со свистом одинокие несутся автомобили — столько не сгорит керосина или бензина, сколько ненависти и проклятий в этой подхлестываемой бедой, шарахающейся, отчаянной, преступной нищете»...

Частные корреспонденты пишут: «Мы уже больше совершенно не люди; все наши мысли направлены только на то, чтобы не голодать»... «Мысли и желания теперь главным образом съедобные»... «Мы ходим в театры и концерты, на лекции и в музеи, гуляем; но все это приобрело ирреальную окраску смерти. Иногда это и жутко, и своеобразно, и красиво;



Стр. 335



иногда в тонах Гофмана, иногда По»... «Мое первое впечатление от Москвы — это бесконечная тоска и уныние... Повсюду нищета, жадные голодные глаза. Кажется, что в этом городе царит образцовый порядок, но это скорее тишина и спокойствие кладбища. Нет улыбок, не видно смеющихся лиц». Так передает свои впечатления от России вернувшаяся недавно благорасположенная к советской власти французская журналистка Луиза Вейс.

«Исчезает в России то, что, по уверению Бергсона, единственно отличает человека от животного, — исчезает смех. Обесчеловеченная, кладбищенская Россия» — писал я полтора года тому назад в № 1 Совр. Записок... Нужно было стрястись над Россией небывалому в новейшей истории мору, гладу и всем прочим казням египетским, чтобы теперь, в 1922 г., А. Белый написал: «Весной 1920 (1921?... — М. В.) года повеяло вдруг какой-то новой, полной новых возможностей весной: это «независимые» люди новой, духовной революции перекликались друг с другом»...

Даже в большевистской печати можно встретить признание того, что «закрыты все избы-читальни, почти все рабоче-крестьянские клубы, народные дома, некоторые библиотеки, закрыты школы по ликвидации безграмотности и т. д., и т. д... Очищенное поле для деятельности немедленно и крепко захватили всякого рода маклера, халтурщики, зубодробители искусства, мелкие и крупные коммерсанты, спекулянты и прочая мразь». В другом месте — «…более взрослая молодежь превратила народный дом в место свиданий; малыши просто хулиганят — ломают столы, скамейки и обстановку» («Правда», № 41). На основании обследования детской колонии в Херсонской губ. «Херсонский Труд» удостоверяет, что детская проституция ныне стала нормальным явлением, как на дому, так и в школе – из 5 300 девочек 9—13 лет 4.100, т. е. 77%, оказались лишенными невинности».

Великодушные иностранцы подкармливают из жалости голодающих русских женщин и детей. В прямую зависимость от их щедрости начинают становиться и судьбы русского просвещения — низшего и высшего образования, науки и культуры. По данным советских изданий, вследствие продовольственного кризиса закрылись школы: В Киргизск. респ. — все, в Татарской и Чувашской — на 92%, в Самарской, Саратовской, Пензенской губерниях — на 89%, в Царицынской и Астраханской — 85%, в Симбирской, Нижегородской и Казанской — 60% и т. д. Хорошо, что американцы — «Христианское общество молодых людей» — согласились отпускать на нужды



Стр. 336



русского просвещения ежемесячно по 25 000 пайков для петроградского студенчества и по 10 000 пайков петроградской профессуре. Что было бы в противном случае и что происходит в других былых очагах русской культуры?.. Впрочем, «Экономич. Жизнь» утешает, что американский Институт Рокфеллера предполагает посылать в Россию для деятелей науки по 10 тысяч четырехпудовых продовольственных посылок ежемесячно.  

Официальная власть создает специальную Комиссию (под председательством Троцкого) для распродажи заграницу в целях получения валюты сокровищ русского искусства, хранящихся в Эрмитаже, во дворцах и музеях. И Иудушка-Луначарский эстетически доказывает в «Правде» полезность этой меры: «В такую тяжелую эпоху, как наша, в голодный год приходится порастрясти немножко сокровищницы искусства. Мы отнюдь не возражаем на это. Мы, конечно, считаем недопустимой распродажу уников, распродажу музейного имущества. Дав нам не столь уже значительный барыш, она покрыла бы наше имя некоторым довольно законным презрением со стороны культурных людей».

Если для «законного презрения» необходима непременно распродажа настоящего музейного имущества, то и тогда презрение могло бы быть воздано полною мерою, ибо «настоящее музейное имущество» и «уникумы» давно уже стали, наряду с бриллиантами и мехами, наиболее излюбленными объектами, в которые обращают свои ценности обладатели таковых в России.

С созданием же особой комиссии для легальной распродажи сокровищ русского искусства легко предвидеть, что за границу уйдет не «изящная отделка» русских музеев, как силятся доказать советские лицемеры, а как раз подлинное «музейное имущество и уникумы». Не нужно быть сторонником австрийской теории «предельной полезности», чтобы понять экономическую неизбежность того, что для получения «значительного барыша» продавцы будут вынуждены выбросить на заграничный рынок имущество, представляющее наибольшую — в материальном и, соответственно, художественном отношениях — ценность, а не наоборот. 

При таких условиях можно ли удовлетвориться ничего не говорящим по своей общности, а в своей конкретности неправильным утверждением, что Россия осталась в России. «Россия не гниет, а живет», там и только там место духовного творчества, там русская культура, наука, искусство; «со-



Стр. 337



ловьиное пенье поэтов» и «сократический гул диалектики песен»?

Только переступив долину стонов и смерти, на известном расстоянии от нее силой поэтического вдохновения можно воссоздать из себя вместо кругов российского Ада «весенний ласкающий сад», в котором те, кто обречен умереть, — «умирают любя». А там — прав Ремизов — только скорбь бодрит дух, только скорбь дает право быть ...



4.



На том берегу чувствуют и пишут, когда пишут, как будто по-иному. Мы имеем в виду, конечно, не летучих мышей от революции, Танов, Иорданских... В «Летописи Дома Литераторов», № 8—9, напечатаны потрясающие «Последние мысли» В.В. Розанова, продиктованные им своей дочери. Вот как жили — были.

«От лучинки к лучинке. Надя, опять зажигай лучинку, скорей, некогда ждать, сейчас потухнет. Пока она горит, мы напишем еще на рубль... Тело покрывается каким-то странным выпотом, который нельзя иначе сравнить ни с чем, как с мертвою водой. Оно переполняет все существо человека до последних тканей. И это есть именно мертвая вода, а не живая. Убийственная своей мертвечиной... И никакой надежды согреться. Все раскаленное, горячее представляется каким-то неизреченным блаженством, совершенно недоступным смертному и судьбе смертного. Поэтому «ад» или пламя не представляет ничего грозного, а скорее желанное. Это все для согревания, а согревание только и желаемо ...

«Состояние духа — его — никакого. Потому что и духа нет. Есть только материя, изможденная, похожая на тряпку, наброшенную на какие-то крючки... Ничто физиоло