В.И. Талин. По переписи: Из записок советского статистика

В.И. Талин. По переписи: Из записок советского статистика
[Португейс С.О.] По переписи: Из записок советского статистика / В.И. Талин. // Современные записки. 1921. Кн. VII. Культура и жизнь. С. 333–341. – См.: 120, 177, 199.



Стр. 333



КУЛЬТУРА И ЖИЗНЬ.



ПО ПЕРЕПИСИ.

Из «Записок советского статистика».*)



В Д... я прибыл под вечер. Делать было нечего. Со скуки забрел на почту и, т. к. согласно специальному мандату имел право бесплатного пользования телеграфом, то стал сочинять длинную телеграмму-отчет о том, что мною сделано было по делам переписи. Главное содержание телеграммы сводилось к тому, что весь переписной персонал настойчиво требует причитающегося ему «согласно положения» о переписи продовольствия, что без продовольствия перепись провалится. «Переписчики, – писал я, – психологически дезорганизованы неуверенностью в том запятая получат ли...» – тут я задумался: хорошо ли загружать телеграф словами «в», «ли» и т.п.? При этом я еще отдельными словами отмечал: «запятая», «двоеточие», «точка». Хорошо ли так злоупотреблять своим правом телеграфной корреспонденции? Но тут я вспомнил, как из-за экономии в словах заведующий одним переписным отделом начисто отменил перепись, потому что получил телеграмму такого содержания: «воззвание переписи отменить». Нужно было отменить показавшееся крамольным воззвание, в котором просили население о «доверии», а он обрадовался и отменил перепись.

После этого перо мое пошло по бумаге вольно и легко. Было тут сколько угодно «в», «к»,



_____________

*) См. «Совр. Зап.» № 6.



Стр. 334



«с», «и», «запятая», были и такие слова, как «самоустраняющиеся» и т. д. Когда я кончил телеграмму и подал ее барышне, барышня, точно предвкушая огромное наслаждение, вместо того чтобы считать слова, стала читать текст длинной депеши. По тому, как она удобно уселась на стуле, спустила ниже лампочку, отодвинула ненужные бумаги, можно было подумать, что она сейчас получила для чтения «Ключи счастья» Вербицкой и собирается умереть от восхищения. Я глядел на ее оживленное лицо, следившее за ходом моей телеграфической беллетристики, думал о серых днях ее серой советской службы, где ее маленькая головка и голодное сердечко ничем иным, как безмерно длинными депешами проезжающих Хлестаковых, питаться не могут.

Дойдя до слов «психологически дезорганизованы», она не без видимого удовольствия прочла их вслух, а затем еще раз, уже в виде вопроса: «Психо-ло-ги-чес-ки дезорганизованы – не так ли, товарищ?».

– Совершенно верно, товарищ! – поддержал я ее труды по изучение российской словесности.

Я ушел, оставив бледную, в кудряшках, советскую барышню в явно психологически дезорганизованном состоянии...



***

На улице возле милиции стояли милиционеры, барышни в платочках, лузгали семечки и оживленно о чем-то болтали. Была в воздухе какая-то благодатная тишь, спустилась вечерняя прохлада, бледный лик луны среди наступающих сумерек глядел на милицейское управление с величайшим изумлением, точно за три года существования советской власти он впервые увидел эту новую вывеску на старом здании.

На узеньком, выложенном красным кирпичом тротуаре было очень чисто, так чисто, что невольно вспоминались старые полицейские участки в маленьких грязных городках юга, в которых, как и ныне, чисто бывало только возле «полиции». Как и в те времена, лиловый воздух прорезали черные искры мчавшихся куда-то ласточек и проплывали мягкие струи липового аромата.

Милицейский, откинув ногу, бил себя нагайкой по ляжке, барышня в платочке, потупившись, глядела на его ядреный, артистически вычищенный ваксой сапог, который, видимо, доставлял большое удовольствие своей крепостью, чистотой и, должно быть, и происхождением не только ей, но и его нынешнему владельцу.

Было хорошо. Было хорошо жить, и дышать, и не думать о том, что вот я завтра соберу



Стр. 335



переписчиков, чтобы «подтолкнуть»; а они, не зная, каков я: из «тех» или свой брат, – будут скорбно и униженно жаловаться на то, что никакого продовольствия им не дают, что приходится драть сапоги во время обхода дворов, что на исходе карандаши и новых не дают, и т. д., и т. д. И, жалуясь на все, вплоть до собак, недружелюбно встречающих переписчиков, они будут думать о том, что я сейчас же напишу «в центр», и центр сейчас же все это пошлет...

От этих вдруг овладевших мною тоскливых размышлений я отвлекся видом двух арестованных мужчин, которых вели четыре вооруженных человека. Арестованные похожи были больше на мужиков. Шли они с тупой покорностью, не оглядываясь по сторонам. Вид у них был такой, точно сейчас их сняли с работы, сказали им «пойдем», и они пошли, нисколько не думая, куда, зачем и когда вернутся. Ни одному из них, видимо, не пришла в голову простая мысль сказать: «занят, вишь, работаю». До того их движение по улице было тоскливо обыденным, бездумным, бесстрастным. И показалось мне в тот момент, что так вот по святой Руси ходят взад и вперед крестьяне, мещане, мастеровые, рабочие, – ходят, неправдой гонимые, не зная, куда и зачем; и что ничего «страшного» в этом скитальчестве нет, а что это у нас в России древний промысел, побочное занятие: когда кирпич кладет, дубину тешет, станок вертит, товар складывает, сено косит – а когда в арестантах ходит. И все едино, и нет начала, и нет конца, и в этой серой извечной маете – рождение, труд и смерть – равно невольная дань сошедшему с бесстрастных небес приговору. Все прохожие робко, не очень заметно смотрели на эту процессию, смотрели так, чтобы не видели другие, на что они, собственно, смотрят. Этот робкий, пугливый взгляд на арестантскую процессию я слишком хорошо знал по наблюдениям всех лет большевистского владычества. И, как всегда, ни один человек не решался спросить другого: откуда их ведут, куда, кто они такие, за что их взяли? Ибо и тот, кто решился бы спросить, и тот кто решился бы ответить, не знали бы, как заговорить так, чтобы сразу видно было, что им самим, собственно говоря, никакого дела до этого нет, т. к. они – благонамеренные граждане социалистической республики, всецело занятые «беспартийными» заботами о ее процветании.

Пока цел – не суйся. А там дойдет очередь – узнаешь, куда, зачем и откуда.

Процессия прошла. Милиционер все продолжал кокетничать своим сапогом. Я направился к нему, чтобы спросить, где живет помощник



Стр. 336



начальника милиции Еловский, к которому у меня было рекомендательное письмо, главным образом, насчет табаку для меня и для всей нашей статистики.

– Еловский? – почему-то странно улыбнулся милиционер. – Василесандрович? Розенталь! – кликнул он сидевшего у окна за столом писаря, – тут Еловского спрашивают.

Меня начала тревожить эта перекличка милиционера с писарем. Почему бы не сказать сразу, где живет Еловский? Причем здесь Розенталь? Я в душе хотел бежать, проклиная себя за глупую попытку сближения с полицией, но надо было выдержать фасон, и, придав себе независимо-свободный вид «своего» человека, я направился через дверь к Розенталю.

При свете лампочки я сразу почувствовал, что от Розенталя, явно изможденного муками неудачника-экстерна юноши, никакого худа не будет. Он при моем приближении почему-то привстал и сказал:

– Извиняюсь, товарищ. Еловский здесь уже не живет. Он перепровожден в ...ское ЧК.

– Молодец! – сказал я притворно, хотя думал в это время совсем о другом: а вдруг и в ...ском ЧК он уже тоже не живет, «перепровожденный» на тот свет?

Розенталь еще более притворно осклабился, отчего его тонкие худые щеки показались мне двумя тряпочками протянутой от скул к челюсти темной резины. 

– Э, – кубы... 

Что это значило, я понял при выходе, когда в сенях я заметил огромное количество кубов для самогонки, загадочно темневших несколькими рядами от пола до потолка с поворотом в пространство между потолком и верхом широчайшей кафельной печи.

Эти кубы, которые мне встречались в пути несколько раз, путешествующие под охраной из деревень в ближайший городок, должно быть, и привели к тому, что Еловский переменил одну казенную квартиру на другую. Все всюду знали, что за не особенно высокий натуральный налог кубы можно было доставать там, куда их то и дело с милицейской помпой забирали.

Очутившись на улице, я первым долгом принял меры к тому, чтобы сплавить куда-нибудь записку к Еловскому. Озираясь пугливо, но так, чтобы не видно было, озираюсь ли я, я опустил записку в такое место, какое мне показалось достаточно надежным.

Но что же делать дальше! Весь вечер еще впереди, тоска на сердце ужасная, на улицах два человека из пяти кажутся чекистами... И все скверно: и небо скверное, и ветер вместо липового аромата доносит с базара вонь гниющих отбросов, и на ночлег



Стр. 337



идти невмоготу, и ни с кем нельзя переброситься парой человеческих слов – прямых, доверчивых, простых.

Занявшись чтением заборной литературы, я нашел объявление о детском спектакле, устраиваемом местным «пролеткультом». Сюда я и направился в поисках развлечения.



***

Довольно большой затхлый и сырой сарай был полон детьми вперемежку со взрослыми. Было много и красноармейцев, чинов «Вохры» и вообще всякого начальственного люда.

Заиграла музыка. Это был кошмар. Я подумал, что под такую музыку хорошо было бы расстреливать в ЧК. Там для этого пускают мотор грузовика, а здесь каждый инструмент был грузовиком, прыгающим при том по адски ухабистой дороге. Сарай, кроме того, обладал изумительной акустикой. Стоило тромбону один раз ревкнуть: ав! – как сарай заливался неистовым лаем. Стоило барабану раз бахнуть: ба-ам! – как сарай изображал в звуках ту сцену из оперы «Самсон и Далила», где рушится храм с филистимлянами. Стоило тарелкам раз зазвенеть: дзинь! – как сарай радостно откликался крушением оптового склада посуды.

Я заметил на детях, что они сразу пришли под влиянием этой музыки в сильно возбужденное состояние. Когда музыка смолкла, закончившись всесветным крушением, дети вскочили со своих мест, перебегая из ряда в ряд, затевая драки из-за стула. На балконе, куда вследствие высоких цен собралась вся детская голь, гражданская война из-за мест приняла особенно грандиозные размеры.

В это время на сцену вышел какой-то распорядитель и стал кричать и грубо выговаривать взрослым, что они мешают детям. «Детям первое место!» Закончил он свою речь самодовольной сентенцией, и тут-то я хотел уловить специфически пролеткультное во всем этом кошмаре. Но эта сентенция имела неожиданный результат. Услышав, что «детям – первое место», галерка поняла это буквально, и с криками «ура» лавина детишек молодым галопом бросилась вниз и ринулась по сараю на первые места. Им удалось шумом, гамом и толкотней поднять с места около десятка красноармейцев, сшибить ряд советских дам и барышень. Стоявший на сцене советский Фребель, заметив неожиданный результат своей сентенции, стал улыбаться дурацкой улыбкой растерянности; наконец, махнув рукой, скрылся. Дети при папашах и мамашах были явно побеждены детьми, папашам и мамашам которых было не под силу купить билет и для себя, и для своих детей. Не



Стр. 338



без злорадства я наблюдал эту победу пролетариата над буржуазией, одержанную вопреки видам и намерениям пролетарской власти.

Кое как воцарился порядок. Началось настоящее представление. На сцену опять вышел Фребель и произнес речь о детях, III Интернационале, культуре, красной армии, Ленине, Деникине, пролеткульте вообще и д-ском пролеткульте в особенности. Когда он говорил, сидевший за пианино молодой человек, стриженный ежиком, в необычайном волнении следил за его жестикуляцией, растопырив в готовности руки и пальцы над клавиатурой, чтобы, не теряя ни мгновения, сразу же увенчать конец пролетарской речи началом пролетарского гимна. Признаться, мне передалось его волнение, до того напряженно-терроризованной была вся его фигура. Раз пять мне казалось, что вот... надо начинать; мне страшно становилось, что, если он прозевает или, упаси Боже, начнет раньше времени, – его упекут в чека. Моментами казалось, что и Фребель потому, собственно говоря, не кончает, что не уверен, хорошо ли нацелился, чтобы во время выстрелить, стриженный ежиком тапер.

Ребятишки тоже весьма напряженно следили за Фребелем, нетерпеливо ожидая, когда же можно будет закричать «ура», захлопать ладошами и вообще пошуметь. Один раз, когда Фребель, сделавши шаг вперед, заявил, что «над миром зареет красное знамя III Интернационала» и замолчал на мгновение, доведшее нас, т.е. меня и тапера, почти до обморока, – ребята решили, что теперь самый раз дать волю своему восторгу. Я ужаснулся: я видел, что он не кончил, а тапер вот-вот спустит до времени курок.

Кончилось дело благополучно. Оратор посмотрел сначала на тапера, а затем на публику таким свирепым взглядом, что все поняли неуместность своих преждевременных восторгов. Скоро он и совсем кончил. Тапер вовремя ударил со всей силой накопившегося в его бедной душе страха по клавишам. Вышло, однако, неудачно, т. к. дети опять закричали «ура», сарай же любил тромбон, барабан и тарелки и не любил пианино, благодаря чему звуки «Третьего интернационала» терялись среди шума галдевших ребят и встававшей публики.

Во все время исполнения интернационала Фребель стоял так, как стоит бригадный генерал при исполнении «Боже царя храни». А затем, когда музыка кончилась, Фребель ушел, и сзади за ним, как аккомпаниатор за концертной певицей, почтительно и жеманно поплелся и тапер.

После этого была поставлена при участии детей пьеска. Была тут сиротка, злой дядя, доб-



Стр. 339



рая тетя и еще более добрая няня. Дети играли с увлечением, и мальчик, игравший злого дядю, каждый раз, когда употреблял не то слово, какое значится по роли, поправлялся: «виноват», а один раз сказал даже «извиняюсь», после чего произносил надлежащее слово. Затем мальчики и девочки, начиная 6- и кончая 17-летними исполняли все, что они умели, на пианино, на скрипке, читали, пели. Это был, скорее всего, публичный экзамен, но было мило. Одно меня только поразило: все исполнители были детьми местных как додушенных, так и недодушенных буржуев. Дети показывали то, что им давалось буржуазным прошлым и настоящим их родителей. Детей нищеты здесь не было.

Спектакль кончался поздно. Подходил тот час, после которого запрещено было показываться на улице. С огромным облегчением все узнали, что конец, т.к. вновь тромбон зарявкал: ав, ав, ав...

Но тут на сцену поднялся какой-то господин во френче, украшенный в разных направлениях ремнями с кобурой на бедре, сделал знак немедленно умолкшей, точно внезапно задохшейся, музыке и заявил:

– Граждане! Внимание и спокойствие! Прошу соблюдать тишину. – В сарае воцарилось мрачное, гробовое молчание. – По постановлению чре-эзвычайной комиссии по борьбе (следовал полный титул чека), у всех собравшихся будет произведена проверка документов. Сначала выйдут военные. Затем дети, затем женщины, затем все остальные. Прошу не волноваться и соблюдать порядок...

Сказал и сошел, видимо довольный гениальным распределением очереди выхода, при которой дети должны были выходить отдельно от родителей. Случилось, однако, так, что почти все дети остались. Дети при родителях крепко прижались к ним, а дети без родителей в большинстве остались любопытствуя, как это чека будет проверять.

В сарае началось ужасное волнение. В эти минуты проверок обладатель самого крепкого и добротного документа, но не коммунист, чувствует себя несчастным зайцем, которому нужно доказать, что он не верблюд. Дети не хотели выходить без матерей, матери не хотели выходить без мужей. «Где Мусенька, где Мусенька», – истерически кричала какая-то женщина, крепко держа за руку девочку. Отделенный от жены несколькими людьми, муж, державший за руку мальчика, стал сердито кричать:

– Ну, чего кричишь, ну? Держишь Мусеньку и кричишь... Ну, давай свой документ.

– Так я ведь Ваню, Ваню ищу, ну что ты? – ответила она плаксивым голосом.



Стр. 340



Ваня, услышав свое имя и плачущий голос мамы, не удержался и заплакал уже вовсю:

– Мама, мамочка...

Около часа длилась проверка... Отец, державший Ваню, демонстративно... спал на стуле. Возле него сидела жена с Мусей. «Я не буду толкаться! – решительно заявил он и закинул назад голову. Покорная, смятая сидела жена. Я вышел тоже в числе последних.

Было на улице безлюдно, тихо. Далеко заливались псы. Луна перестала изумляться и глядела вниз, все понявшая и все простившая. Благополучно дошел до ночлега без инцидентов, хотя час уже был незаконный. Было на душе чадко, гадко. Долго не мог заснуть. Зарывался в грязную подушку и бессильно проклинал...

Какое-то нестерпимое чувство усталости овладело всем телом. Закрывал глаза – и тотчас же вместо сна налетали кошмары. Телеграфистка жаловалась Еловскому: «Я психологически так дезорганизована»... Еловский наливал в рюмку зеленые капли и отвечал ей: «Это очень помогает». Но вдруг в комнату влетел Розенталь и стал кричать: «Это яд, это яд, не пейте!». Тогда Еловский схватил самогонный куб и стал туда уминать Розенталя. Розенталь исчез. Но скоро просунул через дно ноги, и вот куб побежал на человеческих ногах по длинной дороге. Я стал кричать: «Розенталь, Розенталь! Вы запачкаете мои сапоги!». Но куб меня не слушал и бежал дальше. Мои сапоги покрывались ужасной грязью. Меня охватило невыносимое отчаяние. Я стал плакать, жаловаться кому-то на постигшее меня несчастие. И вдруг я заметил, что куб бежит босиком. Я рванулся, чтобы догнать злоумышленника и... очнулся.

Сердце безумно колотилось в груди. Страшно стало засыпать. Мучительно было не спать. Тихо, только губами выводил медленно по слогам: про-кля-ты, прокля-ты... про-кля-ты...



***

Утром, разбитый душевно и физически, я собрал переписной персонал, чтобы спросить, не требуется ли каких разъяснений к полученным печатным инструкциям о заполнении переписных бланков. Никаких пояснений никому не нужно было. Все всем было ясно. С первого же момента разговор перешел на продовольствие, обувь, «прозодежду», карандаши, папки для бумаг, перья и т. п. Мне прямо в нос совали обгрызки карандашей, которыми действительно невозможно было писать, требовали от меня перочинных ножей, т. к. карандаши были дрянные и крошились при самом легком нажиме.



Стр. 341



Учитель-переписчик встал со скамьи, поставил на нее ногу и стал демонстрировать передо мною свою обувь: невероятно изодранный сапог, перевязанный в разных направлениях веревочкой. Заведующий переписным отделом стал укорять владельца этого сапога.

– Что же вы хотите от товарища инструктора? Он не интендант!

Тут заговорили сразу все. Послышались голоса: мы не можем так работать. Пусть телеграфирует в центр. Мы не обязаны – мы мобилизованные!

Последнее восклицание меня поразило больше всего. Они не считали себя обязанными как раз потому, что их мобилизовали. Это замечание опрокидывало всю организацию переписи, построенную всецело на принудительной мобилизации персонала. Впрочем, оно опрокидывало и всю советскую систему в целом.

Я ничего не мог возразить. Опять я ощутил ложь своего положения. Ну что сказать голодным, оборванным, измученным людям? Что я могу им сказать от имени советской власти? Самым «государственным» образом поведения с моей стороны было бы отправить того, кто сказал «мы не обязаны», в чека. Но это был не первый и не последний случай, когда я оказывался совершенно чуждым государственных идей.

Я стал в ответ что-то бормотать, ссылаясь на то, что в других местах переписчики тоже ничего не получили, что мы сами, т. е. уездное статистическое бюро, ничего не получаем (до сих пор не могу понять, зачем я соврал, – кое-что мы получали), и что, в конце концов, я совершенно бессилен им помочь.

С тем и ушел, обещав протелеграфировать в центр. Ушел, ни слова не посвятивши «инструкции», с отвратительным осадком на душе.

Скорее вон из этого гнусного, грязного городка, насквозь прогнившего провинциальной советчиной! Скорей в поле, на дорогу под ласковое небо, льющее благодатные потоки света, тепла и воздуха...



В. И. Талин.

(Продолжение следует).