Толстой А.Н. Хождение по мукам: Роман (Продолжение) [Гл. ХIV–ХVI] // Современные записки. 1920. Кн. II. С. 1–40.

Стр. 1

ХОЖДЕНИЕ ПО МУКАМ.

РОМАН.

(Продолжение). *)

О, русская земля!..

Слово о пoлкy Игореве.

XIV.

В кабинете редактора большой либеральной газеты «Слово Народа» шло чрезвычайное редакционное заседание, и так как вчера законом спиртные напитки были запрещены, то к редакционному чаю сверх обычая был подан коньяк и ром.

Матерые бородатые либералы сидели в глубоких креслах, курили табак и чувствовали себя сбитыми с толку. Молодые сотрудники разместились на подоконниках и на знаменитом кожаном диване, оплоте оппозиции, про который один известный писатель выразился неосторожно, что там — клопы.

Редактор, седой и румяный, английской повадки, мужчина, говорил чеканным голосом — слово к слову — одну из своих замечательных речей, которая должна была и на самом деле дала линию поведения всей либеральной печати.

... «Сложность нашей задачи в том, что, не уступая ни шагу в оппозиции царской власти, мы должны перед лицом опасности, грозящей целостности Poccий-

–––––––––

*) См. № 1 «Современных Записок».

 

Стр. 2

ской территории, подать руку этой власти. Наш жест должен быть честным и открытым. Вопрос о вине царского правительства, вовлекшего Россию в войну, есть в эту минуту вопрос второстепенный. Мы должны побудить, а затем судить виновных. Сегодня в этот самый час происходит кровопролитное сражение под Красноставом, куда в разорванный фронт брошена наша гвардия. Исход сражения еще не известен, но помнить надлежит, что опасность грозит Киеву. Нет сомнения, что война не может продолжиться долее трех-четырех месяцев, и, каков бы ни был ее исход, — мы с гордо поднятой головой скажем царскому правительству: в тяжелый час мы были с вами, теперь мы требуем вас к ответу»...

Один из старейших членов редакции — Белосветов, пишущий по земскому вопросу, — не выдержав, воскликнул вне себя:

— Воюет царское правительство, при чем здесь мы и протянутая рука? — убейте, не понимаю. Простая логика говорит, что мы должны отмежеваться от этой авантюры, а вслед за нами и вся интеллигенция. Пускай цари ломают себе шеи — мы только выиграем.

— Да уж, знаете, протягивать руку Николаю Второму, как хотите, — противно, господа, — пробормотал Альфа, передовик, выбирая в сухарнице пирожное, — во сне холодный пот прошибет...

Сейчас же заговорило несколько голосов:

— Нет и не может быть таких условий, которые заставили бы нас пойти на соглашение...

— Что же это такое — капитуляция ? — я спрашиваю.

— Позорный конец всему прогрессивному движению.

— А я, господа, все таки хотел бы, чтобы кто-нибудь объяснил мне цель этой войны.

— Вот когда немцы намнут шею — тогда узнаете.

— Эге, батенька, да вы, кажется, националист!

Стр. 3

— Просто я не желаю быть битым.

— Да ведь бить-то будут не вас, а Николая Второго.

— Позвольте... А Польша? а Волынь? а Киев?..

— Чем больше будем биты — тем скорее настанет революция.

— А я ни за какую вашу революцию не желаю отдавать Киева...

— Петр Петрович, стыдитесь, батенька...

С трудом восстановив порядок, редактор разъяснил, что на основании циркуляра о военном положении военная цензура закроет газету за малейший выпад против правительства, и будут уничтожены зачатки свободного слова, за которое положено столько сил.

...»Поэтому предлагаю уважаемому собранию найти приемлемую точку зрения. Со своей стороны смею высказать, быть может, парадоксальное мнение, что нам придется принять эту войну целиком, со всеми последствиями. Не забывайте, что война чрезвычайно популярна в обществе. В Москве ее объявили второй Отечественной, — он тонко улыбнулся и опустил глаза, — Государь был встречен в Москве почти горячо. Мобилизация среди простого населения проходит так, как этого ожидать не могли и не смели...

— Василий Васильевич, да вы шутите или нет? — уже совсем жалобным голосом воскликнул Белосветов, — да ведь вы, как карточный домик, целое мировоззрение рушите... Идти помогать правительству? А десять тысяч лучших русских людей, гниющих в Сибири?.. А расстрелы рабочих?.. Ведь еще кровь не обсохла на камнях...

Все это были разговоры, прекраснейшие и благороднейшие, но каждому становилось ясно, что соглашения с правительством не миновать, и поэтому, когда из типографии принесли корректуру передовой статьи, начинавшейся словами: ...»Перед лицом германского

Стр. 4

нашествия мы должны сомкнуть единый фронт», — собрание молча просмотрело гранки, кое-кто сдержанно вздохнул, кое-кто сказал многозначительно: «Дожили-с». Белосветов порывисто застегнул на все пуговицы черный сюртук, обсыпанный пеплом, но не ушел и опять сел в кресло, и очередной номер был сверстан с заголовком: «Отечество в опасности. К оружию».

Все же в сердце каждого было смутно и тревожно. Каким образом прочный европейский мир в двадцать четыре часа взлетел на воздух и почему гуманная европейская цивилизация, посредством которой «Слово Народа» ежедневно кололо глаза правительству и совестило общественные круги, оказалась обманом, просто отводом глаз (уж, кажется, выдумали и книгопечатание, и электричество и даже радий, а настал час — и под фраком и цилиндром объявился все тот же звероподобный, волосатый человечище с дубиной) — нет, это редакции усвоить было трудно и признать слишком горько.

Молча и невесело окончилось совещание. Маститые писатели пошли завтракать к Кюба, молодежь собралась в кабинет заведующего хроникой. Было решено произвести подробнейшее обследование настроения самых разнообразных сфер и кругов. Антошке Арнольдову поручили отдел военной цензуры. Он под горячую руку взял аванс и на лихаче «запустил» по Невскому в Главный Штаб.

Заведующий отделом печати полковник генерального штаба Солнцев принял в своем кабинете Антошку Арнольдова и учтиво выслушивал его, глядя в глаза ясными, выпуклыми, веселыми глазами. Арнольдов приготовился встретить какого-нибудь чудо-богатыря — багрового, с львиным лицом генерала, бича свободной прессы — но перед ним сидел изящный, румяный, воспитанный человек и не хрипел, и не рычал басом, и ничего не готовился

Стр. 5

давить и пресекать — все это плохо вязалось с обычным представлением о царских наемниках.

— Так вот, полковник, надеюсь, вы не откажете осветить вашим авторитетным мнением означенные у меня вопросы, — сказал Арнольдов, покосившись на темный, во весь рост, портрет императора Николая I, глядевшего неумолимыми глазами на представителя прессы, точно желая ему сказать: пиджачишко короткий, башмаки желтые, нос в поту, вид гнусный — боишься, сукин сын... — Я не сомневаюсь, полковник, что к Новому Году русские войска будут в Берлине, но редакцию интересуют, главным образом, некоторые частные вопросы...

Полковник Солнцев учтиво перебил:

— Мне кажется, что русское общество недостаточно уясняет себе размеры настоящей войны и те последствия, какими она будет сопровождаться. Конечно, я не могу не приветствовать ваше прекрасное пожелание нашей доблестной армии войти в Берлин, но опасаюсь, что сделать это гораздо труднее, чем вы думаете. Я со своей стороны полагаю, что важнейшая задача прессы в настоящий момент должна заключаться в том, чтобы подготовить общество к мысли об очень серьезной опасности, грозящей нашему государству, а также о чрезвычайных жертвах, которые мы все должны принести во из6ежание нежелательных последствий вторжения врага в пределы России.

Антошка Арнольдов опустил блокнот и с недоумением взглянул на полковника. Как раз за спиной его возвышалась темная фигура Николая Первого. У обоих были те же глаза, но у того — грозные, у этого — веселые. В огромном кабинете было чисто, сурово, монументально и пахло столетием. Солнцев продолжал:

— Мы не искали этой войны, и сейчас мы пока только обороняемся. Германцы имеют преимущество перед нами в количестве артиллерии, густоте пограничной сети железных дорог и, стало быть, в быстроте

Стр. 6

передвижения войск. Тем не менее, мы сделаем все возможное, чтобы не допустить врага перейти наши границы. Русские войска исполнят возложенный на них тяжелый долг. Общество должно довериться высшей власти и армии. Но было бы весьма желательно, чтобы общество со своей стороны тоже прониклось чувством долга к отечеству. — Солнцев поднял брови и на лежащем перед ним чистом листе бумаги нарисовал квадрат. — Я понимаю, что чувство патриотизма среди некоторых кругов несколько осложнено. Но опасность настолько серьезна, что — я уверен — все споры и счеты будут отложены до лучшего времени. Российская империя даже в двенадцатом году не переживала столь острого момента. Вот все, что я бы хотел, чтобы вы отметили. Затем нужно привести в известность, что имеющиеся в распоряжении правительства военные лазареты не смогут вместить всего количества раненых. Поэтому и с этой стороны обществу нужно быть готовым к широкой помощи...

— Простите, полковник, я не понимаю — какое же может быть количество раненых? — Солнцев опять поднял брови и нарисовал в квадрате круг.

— Мне кажется, в ближайшие недели нужно ожидать тысяч двести пятьдесят — триста.

Антошка Арнольдов проглотил слюну, записал цифры и спросил совсем уже почтительно:

— Сколько же нужно считать убитых в таком случае?

— Обычно мы считаем десять процентов от количества раненых.

— Ага, благодарю вас.

Солнцев поднялся. Антошка быстро пожал ему руку и, растворяя дубовую дверь, столкнулся с входившим Атлантом, чахоточным, взлохмаченным журналистом в помятом пиджаке и уже со вчерашнего дня не пившим водки.

Стр. 7

— Полковник, я к вам насчет войны, — проговорил Атлант, прикрывая ладонью грязную грудь рубашки.

— Милости просим.

Из Главного Штаба Арнольдов вышел на площадь, надел шляпу и стоял некоторое время, прищурясь.

— Война до победного конца, — пробормотал он сквозь зубы, — держитесь теперь, старые калоши, мы вам покажем «пораженчество».

На огромной чисто выметенной площади с гранитным, грузным столпом Александра повсюду двигались небольшие кучки бородатых нескладных мужиков. Слышались резкие выкрики команд. Мужики строились, перебегали, ложились. В одном месте человек пятьдесят их, поднявшись с мостовой, закричали нестройно «уряяя» и побежали спотыкливой рысью... «Стой. Смирно... Сволочи, сукины дети!..» — перекричал их чей-то осипший голос. В другом месте они стояли кругом, и было слышно: «Добегишь — и коли его в туловище, а штык сломал, — бей прикладом».

Это были те самые корявые мужики с бородами веником, в лаптях и рубахах, с проступившей на лопатках солью, которые двести лет тому назад приходили на эти топкие берега строить город. Сейчас их снова вызвали — поддержать плечами дрогнувший столп Империи.

Антошка повернул на Невский, все время думая о своей статье. Посреди улицы под завывавший, как ветер, свист флейт шли две роты в полном походном снаряжении, с мешками, котелками и лопатами. Широкоскулые лица солдат были усталые и покрытые пылью. Маленький офицер в зеленой рубашке, с новенькими ремнями — крест на крест, — поминутно поднимаясь на цыпочки, оборачивался и выкатывал глаза: «Правой. Правой!». Как сквозь сон, шумел нарядный, сверкающий экипажами и стеклами Невский. «Правой. Правой. Правой». Мерно покачиваясь, вслед

Стр. 8

за маленьким офицером шли на смерть покорные тяжелоногие мужики. Их догнал вороной рысак, брызгая пеной. Широкозадый кучер осадил его. В коляске поднялась красивая дама и глядела на проходивших солдат. Вдруг рука ее в белой перчатке стала крестить их, и слезы текли у нее по лицу.

Солдаты прошли, их заслонил поток экипажей. На тротуарах было жарко и тесно, и все словно чего-то ожидали. Прохожие останавливались, слушали какие-то разговоры и выкрики, протискивались, спрашивали, в возбуждении отходили к другим кучкам. Повсюду свертывались водовороты людей, начиналась давка — перебегали улицу.

Беспорядочное движение понемногу определялось, — толпы уходили с Невского на Морскую. Там уже двигались прямо по улице. Пробежали, молча и озабоченно, какие-то мелкорослые парни. На перекрестке полетели шапки, замахали зонтики. «Урра! Урра!» — загудело по Морской. Пронзительно свистели мальчишки. Повсюду в остановленных экипажах стояли нарядные женщины. Толпа валила валом к Исакиевской площади, разливалась по ней, лезла через решетку сквера. Все окна и крыши были полны народом. Как муравейник, шевелились головы под колоннами Исакия. И все эти десятки тысяч людей глядели туда, где из верхних окон матово-красного, тяжелого здания германского посольства вылетали клубы дыма. За разбитыми стеклами перебегали какие-то люди, швыряли в толпу пачки бумаг, и они, разлетаясь в воздухе, медленно падали. С каждым клубом дыма, с каждой новой вещью, выброшенной из окон, по толпе проходил рев. Но вот на фронтоне дома, где два бронзовых великана держали под уздцы коней, появились те же хлопотливые человечки. Толпа затихла, и послышались металлические удары молотков. Правый из великанов качнулся и рухнул на тротуар. Толпа завыла, кинулась к нему, началась давка, бе-

Стр. 9

жали отовсюду. «В Мойку их! В Мойку окаянных!» Повалилась и вторая статуя. Антошку Арнольдова схватила за плечо какая-то полная дама в пенсне и кричала ему: «Всех их перетопим, молодой человек!». Толпа двинулась к Мойке. Послышались пожарные рожки, и вдалеке засверкали медные шлемы. Из-за углов выдвинулась конная полиция. И вдруг среди бегущих и кричащих Арнольдов увидел страшно бледного человека, без шляпы, с неподвижно раскрытыми стеклянными глазами. Только по волосам и бровям, точно нарисованным на сером лице, он узнал Бессонова и подошел к нему.

— Вы были там? — сказал Бессонов, — я слышал, как его убивали.

— Разве было убийство? Кого убили?

— Не знаю.

Бессонов отвернулся и неровной походкой, как невидящий, заложив руки в карманы пиджака, пошел по площади. Остатки толпы отдельными кучками бежали теперь на Невский, где начинался погром кофейни Рейтера.

В тот же вечер Антошка Арнольдов, стоя у конторки в одной из прокуренных комнат редакции, быстро писал на узких полосах бумаги: ...»Сегодня мы видели весь размах и красоту народного гнева. Необходимо отметить, что в погребах германского посольства не было выпито ни одной бутылки вина — все разбито и вылито в Мойку. Примирение невозможно. Мы будем воевать до победного конца, каких бы жертв это ни стоило. Немцы рассчитывали застать Россию спящей, но при громовых словах «Отечество в опасности» народ поднялся, как один человек. Гнев его ужасен. Отечество, — могучее, но забытое нами, слово. С первым выстрелом германской пушки оно ожило во всей своей девственной красоте и огненными буквами засияло в сердце каждого из нас»...

Стр. 10

Антошка зажмурился, мурашки пошли у него по спине. Какие слова приходится писать! Не то что две недели тому назад, когда ему было поручено составить обзор летних развлечений. И он вспомнил, как в Буффе выходил на эстраду человек, одетый свиньей, и пел: «Я поросенок, и не стыжусь. Я поросенок, и тем горжусь. Моя маман была свинья, похож на маму очень я...».

...»Мы вступаем в героическую эпоху. Довольно мы гнили заживо. Война — наше очищение: огонь, кровь и победа!..» — писал Антошка, брызгая пером.

Несмотря на сопротивление пораженцев во главе с Белосветовым, статья Арнольдова была напечатана. Уступку прежнему сделали только в том, что поместили ее на третьей странице и под академическим заглавием: «В дни войны». Сейчас же в редакцию стали приходить письма от читателей: одни выражали восторженное удовлетворение по поводу статьи, другие — горькую иронию. Но первых было гораздо больше. Антошке прибавили построчную плату и спустя неделю вызвали в кабинет главного редактора, где седой и румяный, пахнущий английским одеколоном Василий Васильевич, предложив Антошке кресло, сказал:

— Вам нужно ехать в деревню.

— Слушаюсь.

— Мы должны знать, что думают и говорят мужики. От нас этого требуют. — Он ударил ладонью по большой пачке писем. — В интеллигенции проснулся огромный интерес к деревне. Мы должны им дать живое, непосредственное впечатление об этом сфинксе.

— Результаты мобилизации указывают на огромный патриотический подъем, Василий Васильевич.

— Знаю. Но откуда он, черт возьми, у них взялся? Поезжайте, куда хотите, послушайте и поспрошайте. К субботе я жду от вас 500 строк деревенских впечатлений.

Стр. 11

Из редакции Антошка пошел на Невский, где купил дорожный, военного фасона, костюм, желтые краги и фляжку, позавтракал у Альберта и пришел к решению, что проще всего поехать ему в деревню Хлыбы, где этим летом у своего брата Кия гостила Елизавета Киевна. Вечером он занял место в купе международного вагона.

Деревня Хлыбы в шестьдесят с лишком дворов, с заросшими крыжовником огородами и старыми липами посреди улицы, с большим, на бугорке, зданием школы, переделанным из помещичьего дома, лежала в низинке между болотом и речонкой Свинюхой и вся вокруг густо заросла крапивой и лопухом. Деревенский надел был небольшой, земля тощая, мужики почти все ходили в Москву на промыслы.

Когда Арнольдов под вечер въехал на плетушке в деревню, его удивила тишина. Только кудахтнула глупая курица, выбежав из-под лошадиных ног, зарычала под амбаром старая собака, да где-то на речке колотил валек, да бодались два барана посреди улицы, стучали рогами.

Арнольдов вылез около каменных ворот с облупленными львами, стоящими посреди лужайки, расплатился с глухим старичком, привезшим его со станции, и пошел по тропинке туда, где за прозрачной зеленью берез виднелись белые колонки покривившейся на бок школы. Там, на крыльце, на полусгнивших ступенях, сидели Кий Киевич — учитель — и Елизавета Киевна и не спеша беседовали. Внизу по лугу протянулись от огромных ветел длинные тени. Переливаясь, летали темным облачком скворцы. Играл вдалеке рожок, собирая стадо. Несколько красных коров вышли из тростника, и одна, подняв морду, заревела. Кий Киевич, очень похожий на сестру, с такими же нарисованными глазами, но недобрыми и в очках, говорил, кусая соломинку:

— Ты, Лиза, ко всему тому чрезвычайно неоргани-

Стр. 12

зованна в смысле половой сферы. Типы, подобные тебе,— суть отвратительные отбросы буржуазной культуры. Для революционной работы ты совершенно не годна.

Елизавета Киевна с ленивой улыбкой глядела туда, где на лугу в свете опускающегося солнца желтели и теплели трава и тени.

— Уеду в Африку, — сказала она, — вот увидишь, Кий, уеду в Африку. Меня давно туда зовут.

— Не верю и считаю несвоевременной и глупой затеей поднимать восстание негров.

— Ну, это мы там увидим...

— Происходящая сейчас европейская война должна окончиться тем, что международный пролетариат возьмет в свои руки инициативу социальной революции. Мы должны к этому готовиться и не тратить сил на чисто политические выступления. Тем более, негры — это вздор.

— Удивительно тебя скучно слушать, Кий, все ты наизусть выучил, все тебе ясно, как по книжке.

— Каждый человек, Лиза, должен заботиться о том, чтобы привести все свои идеи в порядок и систему, а не о том, чтобы скучно или не скучно разговаривать.

— Ну, и заботься на здоровье.

Подобные беседы брат и сестра вели обычно по целым дням, — делать обоим было нечего. Когда Елизавете Киевне хотелось острых ощущений, она начинала говорить несправедливые вещи о партии, в которой состоял Кий Киевич. Он сдерживался, хмурился, затем кричал на сестру глухим голосом. Она, выслушав все упреки, молча плакала, потом уходила на речку купаться.

Сегодня вечер был тих. Неподвижно перед крыльцом висели зелено-прозрачные ветви плакучих берез. Тыркал дергач в траве под горою. Кий Киевич говорил о том, что Лизе пора остепениться и начать полезную деятельность. Она же, глядя близорукими гла-

Стр. 13

зами на расплывавшиеся очертания деревьев в оранжевом закате, думала, как она будет жить среди освобожденных негров, одинокая и боготворимая ими, и об этом услышит Иван Ильич Телегин, приедет к ней и скажет: «Лиза, я вас никогда не понимал. Вы удивительная и обаятельная женщина».

В это время Антошка Арнольдов, подойдя к крыльцу, поставил чемодан и сказал:

— Лиза, вот и я. Не ждали? Здравствуйте, моя пышная женщина, — он поцеловал ее в щеку, — во-первых, я хочу еcть, затем мне нужен огромный матерьял — к субботе я должен сдать фельетон. Это — ваш брат? Его-то мне и нужно.

Антошка уселся на лестнице, вытянул ноги в желтых гетрах и закурил трубку:

— Скажите, Кий Киевич, что в ваших Хлыбах думают и говорят о войне?

Кий Киевич, принявший на всякий случай обиженный и скучающий вид, чтобы как-нибудь не заподозрили, будто на него могут произвести впечатление разные авторитеты — столичные писатели, поковырял в зубах соломинкой, сморщил кожу на лбу:

— Я думаю, — ответил он, — что война цинично инсценирована международным капиталом. Германию отдельно винить не в чем. Пролетариат был вынужден — временно, конечно, — встать на патриотическую платформу.

— Я бы хотел услышать, Кий Киевич, что говорят сами мужики.

— А черт их знает. Я им старался растолковывать социально-экономическую подкладку войны — куда там. Темнота такая, что даже надежды нет никакой на этот класс.

— Ну, а все-таки что-нибудь да они там говорят?

— Подите сами на деревню, послушайте. Для стишков или для новеллы может пригодиться.

Кий Киевич, обидевшись, замолчал. Солнце сади-

Стр. 14

лось и село в сизо-лиловую длинную тучу. Померкли тени от ветел на лугу. И во всей нежно задымившейся речной низине все шире и дружней застонали, заухали печальные голоса лягушек.

— У нас замечательные лягушки, — сказала Елизавета Киевна. Кий Киевич покосился на нее и пожал плечами. Из-за угла вышла стряпуха и позвала ужинать.

В сумерки Антошка и Елизавета Киевна пошли на деревню. Августовские созвездия высыпали по всему холодеющему небу. Внизу, в Хлыбах, было сыровато, пахло еще не осевшей пылью от стада и парным молоком. Кое-где у ворот стояли распряженные телеги. Под липами, где было совсем темно, скрипел журавель колодца, фыркнула лошадь, и было слышно, как пила, отдуваясь. На открытом месте, у деревянной амбарушки, накрытой, как колпаком, соломенной крышей, на бревнах сидели три девки и напевали негромко. Елизавета Киевна и Антошка подошли и тоже сели в стороне на бревна.

Хлыбы-то деревня,

Всем она украшена —

Стульями, букетами,

Девчоночки патретами...

Пели девки. Одна из них, крайняя, обернувшись к подошедшим, сказала тихо:

— Что же девки, спать, что ли, идемте.

И они сидели, не двигаясь. В амбарушке кто-то возился, потом скрипнула дверца и наружу вышел небольшого роста лысый мужик в расстегнутом полушубке; кряхтя, долго запирал висячий замок, потом подошел к девкам, положил руки на поясницу и вытянул козлиную бороду:

— Соловьи-птицы, все поете?

— Поем, да не про тебя, дядя Федор.

— А вот я вас сейчас кнутом отсюда... Каки таки порядки — по ночам песни петь...

— А тебе завидно?

Стр. 15

И другая сказала со вздохом:

— Только нам и осталось, дядя Федор, про Хлыбы-то наши петь.

— Да, плохо ваше дело. Осиротели.

Федор присел около девок. Ближняя к нему сказала:

— Народу, нонче Козьмодемьянские бабы сказывали, народу на войну забрали — полсвета.

— Скоро, девки, и до вас доберутся.

— Это нас-то на войну?

— Велено всех баб в солдаты забрить. Только, говорят, от вас дух в походе очень чижолый.

Девки засмеялись, и крайняя опять спросила:

— Дядя Федор, с кем у нашего царя война?

— С европейцем.

Девки переглянулись, одна вздохнула, другая поправила полушалку, крайняя проговорила:

— Так нам и Козьмодемьянские бабы сказывали, что, мол, с европейцем. — Дядя Федор, а где же он обитает?

— Около моря большую частью находится.

Тогда из-за бревен из травы поднялась лохматая голова и прохрипела, натягивая на себя полушубок:

—А ты — будет тебе молоть. Какой европеец — с немцем у нас война.

— Все может быть, — ответил Федор.

Голова опять скрылась. Антошка Арнольдов, вынув папиросницу, предложил Федору папироску и затем спросил осторожно...

— А что, скажите, из вашей деревни охотно пошли на войну?

— Охотой многие пошли, господин.

— Был, значит, подъем?

— Да, поднялись. Пища, говорят, в полку сытная. Отчего не пойти. Все-таки посмотрит — как там и что. А убьют — все равно и здесь помирать. Землишка у нас совсем скудная, приработки плохие, переби-

Стр. 16

ваемся с хлеба на квас. А там, все говорят, пища очень хорошая, два раза в день мясо едят, и сахар казенный, и чай, и табак — сколько хочешь, кури.

— А разве не страшно воевать?

— Как не страшно, конечно — ужасно. Из наших из Хлыбов взяли девятнадцать человек запасных, да еще трое так пошли — по доброй воле. Господин, вы папиросочку мне не одолжите?

XV.

Телеги, покрытые брезентами, воза с соломой и сеном, санитарные повозки, огромные корыта понтонов, покачиваясь и скрипя, двигались по широкому, залитому жидкой грязью шоссе. Не переставая лил дождь, косой и мелкий. Борозды пашен и канавы с боков дороги были полны водой. Вдали неясными очертаниями стояли деревья и перелески. Дул резкий ветер, и над разбухшими, бурыми полями летели, клубясь, рваные тучи.

Под крики и ругань, щелканье кнутов и треск осей об оси, в грязи и дожде двигались сплошной лавиной обозы наступающей русской армии. С боков пути валялись дохлые и издыхающие лошади, торчали кверху колесами опрокинутые телеги. Иногда в двигающийся этот поток врывался военный автомобиль. Начинались крики, кряканье, лошади становились на дыбы, валилась под откос груженая телега, горохом скатывались вслед за ней обозные.

Далее, где прерывался поток экипажей, шли, растянувшись на далеко, скользили по грязи солдаты в накинутых на спины мешках и палатках. В нестройной их толпе двигались воза с поклажей, с ружьями, торчащими во все стороны, со скорченными наверху денщиками. Время от времени с шоссе на поле сбегал человек и, положив винтовку на траву, присаживался на корточки.

Стр. 17

Далее опять колыхались воза, понтоны, повозки, городские экипажи с промокшими в них фигурами в офицерских плащах. Этот грохочущий поток то сваливался в лощину, теснился, орал и дрался на мостах, то медленно вытягивался в гору и пропадал за перекатом. С боков в него вливались новые обозы с хлебом, сеном и снарядами. По полю, перегоняя, проходили небольшие кавалерийские части.

Иногда в обозы с треском и железным грохотом врезалась артиллерия. Огромные грудастые лошади и ездовые на них с бородатыми свирепыми лицами, хлеща по лошадям и по людям, как плугом, расчищали шоссе, волоча за собой подпрыгивающие тупорылые пушки. Отовсюду бежали люди, вставали на возах, махали руками. И опять смыкалась река, вливалась в лес, остро пахнущий грибами, прелыми листьями и весь мягко шумящий от дождя.

Далее с обеих сторон дороги торчали из мусора и головешек печные трубы, качался разбитый фонарь, на кирпичной стене развороченного снарядами дома хлопала пестрая афиша синематографа. И здесь же, в телеге без передних колес, лежал раненый австриец в голубом капоте — желтое личико с кулачок, мутные тоскливые глаза — должно быть, умирал.

Верстах в двадцати пяти от этих мест глухо перекатывался по дымному горизонту гром орудий. Туда вливались эти войска и обозы день и ночь. Туда со всей России тянулись поезда, груженые хлебом, людьми и снарядами. Вся страна всколыхнулась от грохота пушек. Наконец, дана будет воля всему, что в запрете и духоте копилось в ней жадного, неутоленного, грешного, злого.

Население городов, пресыщенное и расхлябанное обезображенной нечистой жизнью, словно очнулось от душного сна. В грохоте пушек был освежающий голос мировой грозы. Стало казаться, что прежняя жизнь

Стр. 18

невыносима далее, Россия заживо гниет. И население со злорадной яростью приветствовало войну.

В деревнях много не спрашивали, с кем война и за что, — не все ли было равно. Уже давно злоба и ненависть кровавым туманом застилали глаза. Время страшным делам приспело. Парни и молодые мужики, побросав баб и девок, расторопные и жадные, набивались в товарные вагоны, со свистом и похабными песнями проносились мимо городов. Кончилось старое житье — Россию, как большой ложкой, начало мешать и мутить, все тронулось, сдвинулось и опьяняло густым хмелем войны.

Доходя до громыхающей на десятки верст полосы боя, обозы и воинские части разливались и таяли. Здесь кончалось все живое и человеческое. Каждому отводилось место в земле, в окопе. Здесь он спал, ел, давил вшей и до одури «хлестал» из винтовки в полосу дождевой мглы.

По ночам по всему горизонту багровыми, высокими заревами медленно мигали пожарища, красные шнуры ракет чертили небо, рассыпались звёздами, с настигающим воем налетали снаряды, били в землю и взрывались столбами огня, дыма и пыли.

Здесь сосало в животе от тошного страха, съеживалась кожа и поджимались пальцы. Близ полночи раздавались сигналы. Пробегали офицеры с трясущимися губами. Руганью, криком, побоями поднимали опухших от сна и сырости солдат. И, спотыкаясь, с матерной бранью и воем, бежали нестройные кучки людей по полю, ложились, вскакивали и, оглушенные, обезумевшие, потерявшие память от ужаса и злобы, врывались в окопы врагов.

И потом никогда никто не помнил, что делалось там, в этих окопах. Когда хотели похвастаться геройскими подвигами — как всажен был штык, как под ударом приклада хряснула голова, вылетел мозг, — приходилось врать. От ночного дела остава-

Стр. 19

лись трупы да отобранные у них табак, одеяла и кофей.

Наступал новый день, подъезжали кухни. Вялые и прозябшие, солдаты ели и курили. Потом разговаривали о дерьме, о бабах и тоже много врали. Искали вшей и спали. Спали целыми днями в этой оголенной, загаженной испражнениями и кровью полосе грохота и смерти.

Точно так же, в грязи и сырости, не раздеваясь и по неделям не снимая сапог, жил и Телегин. Армейский полк, куда он зачислился прапорщиком, наступал с боями. Больше половины офицерского и солдатского состава было выбито, пополнений они не получали, и все ждали только одного: когда их, полуживых от усталости и обносившихся, отведут в тыл.

Но высшее командование стремилось до наступления зимы во что бы то ни стало вторгнуться через Карпаты в Венгрию и опустошить ее — это было нужно, чтобы заставить Австрию голодать. Людей не щадили — человеческих запасов было много. Казалось, что этим длительным напряжением третий месяц не прекращающегося боя будет сломлено сопротивление отступающих в беспорядке австрийских армий, падут Краков и Вена, и левым крылом русские смогут ударить в незащищенный тыл Германии.

Следуя этому плану, русские войска безостановочно шли на запад, захватывая десятки тысяч пленных, огромные запасы продовольствия, снарядов, оружия и одежды. В прежних войнах лишь часть подобной добычи, лишь одно из этих непрерывных кровавых сражений, где ложились целые корпуса, решило бы участь кампании. И, несмотря даже на то, что в первых же битвах погибли регулярные армии, ожесточение только росло. Ненависть становилась высшим проявлением добродетели. На войну, по воле и по неволе, шли все, от детей до стариков, весь народ.

Стр. 20

Было что-то в этой войне выше человеческого понимания. Казалось, враг разгромлен, изошел кровью, еще усилие — и будет решительная победа. Усилие совершалось, но на месте растаявших армий врага вырастали новые, с унылым упрямством шли на смерть и гибли. Ни татарские орды, ни полчища персов не дрались так жестоко и не умирали так легко, как слабые телом изнеженные европейцы или хитрые русские мужики, видевшие, что они только бессловесный скот — мясо в этой бойне, затеянной господами. Это упорство народов, разбивавшее все планы высших командований, заставляло думать, что в войне была какая-то иная цель, чем победа той или иной стороны. Но цель эта была до времени скрыта от понимания.

Остатки полка, где служил Teлегин, окопались по берегу узкой и глубокой речки. Позиция была дурная, вся на виду и окопы мелкие. В полку с часу на час ожидали приказа к наступлению, и пока все были рады выспаться, переобуться, отдохнуть, хотя с той стороны речки, где в сильных траншеях сидели австрийские части, шел сильный ружейный обстрел.

Под вечер, когда часа на три, как обычно, огонь затих, Иван Ильич пошел в штаб полка, помещавшийся в покинутом замке, верстах в двух от позиции.

Белый лохматый туман лежал по всей извивающейся в зарослях речке и вился в прибрежных кустах. Было тихо, сыро и пахло мокрыми листьями. Изредка по воде глухим шаром катился одинокий выстрел.

Иван Ильич перепрыгнул через канаву на шоссе, остановился и закурил. С боков в тумане стояли облетевшие, огромные деревья, казавшиеся чудовищно высокими. По сторонам их на топкой низине было словно разлито молоко. В тишине жалобно свистнула пулька. Иван Ильич глубоко вздохнул и зашагал

Стр. 21

по хрустящему гравию, посматривая вверх на призрачные вершины и ветви. От этого покоя и от того, что он один идет и думает, в нем все отдыхало, отходил трескучий шум дня, и в сердце понемногу пробиралась тонкая, пронзительная грусть. Он еще раз вздохнул, бросил папиросу, заложил руки за шею и так шел, словно в ином чудесном мире, где были только призраки деревьев, его живое, изнывающее любовью сердце и незримая, все это пронизывающая прелесть Даши.

Даша была с ним в этот час отдыха и тишины. Он чувствовал ее прикосновение каждый раз, когда затихали железный вой снарядов, трескотня ружей, крики, ругань, все эти лишние в божественном мироздании звуки, когда можно было уткнуться где-нибудь в углу землянки, закутав голову шинелью, и тогда словно непередаваемая прелесть входила в него, касалась сердца. Даша была с ним всегда, верная и строгая.

Ивану Ильичу казалось, что, если придется умирать, — до последней минуты он будет испытывать это счастье соединения и, освободившись от себя, — утонет, воскреснет в нем. Он не думал о смерти и не боялся ее. Ничто теперь не могло оторвать его от изумительного состояния жизни, даже смерть.

Этим летом, подъезжая к Евпатории, чтобы в последний раз, как ему казалось, взглянуть на Дашу, Иван Ильич трусил, волновался и придумывал всевозможные извинения. Но встреча на дороге, неожиданные слезы Даши, ее светловолосая голова, прижавшаяся к нему, ее волосы, руки, плечи, пахнущие морем, ее заплаканный рот, сказавший, когда она подняла к нему лицо с зажмуренными, мокрыми ресницами: «Иван Ильич, милый, как я ждала вас», — все эти свалившиеся как с неба, несказанные

Стр. 22

вещи там же, на дороге у моря, перевернули в несколько минут всю жизнь Ивана Ильича. Вместо всяких объяснений он сказал, спокойно и твердо глядя в любимое лицо, взволнованно дрогнувшее испугом:

— На всю жизнь люблю, Даша.

Впоследствии ему даже казалось, что он, быть может, и не выговорил этих слов, только подумал, и она поняла. Даша опустила голову и, сняв с его плеч руки, проговорила:

— Мне нужно очень многое вам сообщить. Пойдемте.

Они пошли и сели у воды, на песке. Даша взяла горсть камешков и не спеша кидала их в воду.

— Дело в том, что еще вопрос — сможете ли вы-то ко мне хорошо относиться, когда узнаете про все, — сказала она и краешком глаза увидела, что Иван Ильич медленно побледнел и сжал рот. — Хотя все равно, относитесь, как хотите. — Она вздохнула и общими руками подперла подбородок. Глаза ее опять налились слезами, с досадой она вытерла их прямо рукой.

— Без вас я очень нехорошо жила, Иван Ильич. Если можете — простите меня.

И она начала рассказывать все честно и подробно — о Самаре и о том, как приехала сюда, и встретила Бессонова, и у нее пропала охота жить — так стало омерзительно от всего этого петербургского чада, который снова поднялся, отравил кровь, разжег любопытством...

— До каких еще пор было топорщиться? Слава Богу — двадцать лет, такая же баба, как все. Захотелось сесть в грязь — туда и дорога. А вот все-таки струсила в последнюю минуту... Ненавижу себя... Иван Ильич, милый... — Даша всплеснула руками. — Помогите мне. Не хочу, не могу больше ненавидеть себя... Я дурная, нечистая, грешная, да, да, да... Но ведь не все же во мне погибло... Я любить хочу, милый мой... Любить не себя, нет, нет...

Стр. 23

После этого разговора Даша легла на песке и молчала очень долго. Иван Ильич глядел не отрываясь на сияющую солнцем зеркальную голубоватую воду — душа его наперекор всему заливалась счастьем. Когда он решился взглянуть на Дашу — она спала, чуть-чуть приоткрыв рот, как ребенок.

О том, что началась война и Телегин должен ехать завтра догонять полк, Даша сообразила только потом, когда от поднявшегося ветра волною ей замочило ноги, — она вздохнула, проснулась, села и, взглянув на Ивана Ильича, нежно, изумленно улыбнулась.

— Иван Ильич?

— Да.

— Вы хорошо ко мне относитесь?

— Да.

— Очень?

— Да.

Тогда она подползла к нему по песку на коленях, села рядом, поворочалась и положила руку ему в руку, так же, как тогда на пароходе.

— Иван Ильич, я тоже — да.

Крепко сжав его задрожавшие пальцы, она спросила, после молчания:

— Что вы мне сказали тогда, на дороге?.. — Она сморщила лоб. — Какая война? С кем?

— С немцами.

— Ну, а вы?

— Уезжаю завтра.

Даша ахнула и замолчала. Издали по берегу к ним бежал в смятой полосатой пижаме очевидно только что выскочивший из кровати Николай Иванович, останавливался, весь красный, взмахивал газетным листом и кричал что-то.

На Ивана Ильича он не обратил внимания. Когда же Даша сказала: «Николай, это мой самый большой друг», — Николай Иванович схватил Телегина за пиджак и, потрясая, заорал в лицо:

Стр. 24

— Не забывайте, милостивый государь, что я прежде всего — патриот. Я не уступлю вашим немцам ни вершка земли...

Весь день Даша не отходила от Ивана Ильича, была смирная и задумчивая. Ему же казалось, что этот день, наполненный голубоватым светом солнца и шумом моря, неимоверно велик. Каждая минута будто раздвигалась в целую жизнь.

Телегин и Даша бродили по берегу, лежали на песке, сидели на террасе и были как отуманенные. И, не отвязываясь, всюду за ними ходил Николай Иванович, произнося огромные речи по поводу войны и немецкого засилья. Телегин, слушая его, кивал головой и думал: «Даша, Даша милая».

— Эх, батенька, — кричал Николай Иванович, — вы просто размазня. — И обращался к Даше: — Собственными руками задушил бы Вильгельма.

И Даша, глядя ему в налитые кровью глаза, думала: «Господи, сохрани мне Ивана Ильича»...

Под вечер удалось, наконец, отвязаться от Николая Ивановича. Даша и Телегин ушли одни далеко по берегу пологого залива. Шли молча, ступая в ногу, касаясь локтями друг друга. И здесь Иван Ильич начал думать, что нужно все-таки сказать Даше какие-то слова. Конечно, она ждет от него горячего и, кроме того, определенного объяснения. А что он может пробормотать еловым языком? Разве словами выразить то, чем он полон весь, точно солнце этого дня легло ему в грудь? Нет, этого не выразишь.

Ивану Ильичу стало грустно. «Нет, нет, — думал он, глядя под ноги, — если я и скажу ей эти слова — будет бессовестно: она не может меня любить, но, как честная и добрая девушка, согласится, если я предложу ей руку. Но это будет насилие. И тем более не имею права говорить, что мы расстаемся на неопределенное время и, по всей вероятности, с войны не вер-

Стр. 25

нусь... Заставлю напрасно ожидать, держать слово... Нет и нет»...

Это был один из приступов самоедства, свойственного Ивану Ильичу. Даша вдруг остановилась и, оперевшись о его плечо, сняла с ноги туфельку...

— Ах, Боже мой, Боже мой, — проговорила она и стала высыпать песок из туфли, потом надела ее, выпрямилась и вздохнула глубоко:

— Я знаю — я очень буду вас любить, когда вы уедете, Иван Ильич.

Она положила руки ему на шею и, глядя в глаза ясными, почти суровыми, без улыбки, сырыми глазами, вздохнула еще раз, легко:

— Мы и там будем вместе, да?

Иван Ильич осторожно привлек ее и поцеловал в нежные дрогнувшие губы. Даша закрыла глаза. Потом, когда им обоим не хватило больше воздуху, Даша отстранилась, взяла Ивана Ильича под руку и они пошли вдоль тяжелой и темной воды, лижущей багровыми бликами берег у их ног.

Все это Иван Ильич вспоминал с неустанным волнением всякий раз в минуты тишины. Бредя сейчас с закинутыми за шею руками в тумане по шоссе между деревьями, он снова видел внимательный взгляд Даши, испытывал долгий ее поцелуй — дыхание жизни.

В тот час (и теперь навсегда) он перестал быть один. Девушка в белом платке поцеловала его вечером на берегу моря. И вот распались свинцовые обруча одиночества. Он, Иван Ильич Телегин, перестал быть. В ту удивительную минуту появился новый, весь до последнего волоска — иной Иван Ильич. Тот подлежал уничтожению, этот исчезнуть не мог. Тот был один, как черт на пустыре, этот жаждал шириться, множиться, принимать в горячее взволнованное сердце все — людей, зверей, всю землю.

Стр. 26

— Стой, кто идет? — прозябшим, грубым голосом проговорили из тумана.

— Свой, свой, — ответил Иван Ильич, опуская руки в карманы шинели, и повернул под дубы к неясной громаде замка, где в нескольких окнах желтел свет. На крыльце кто-то, увидев Телегина, бросил папироску и вытянулся. «Что, почты не было»? «Никак нет, ваше благородие, ожидаем». Иван Ильич вошел в прихожую. У стены — прислонен без ножек огромный черный рояль. Над широкой, уходящей изгибом вверх, дубовой лестницей висел гобелен, должно быть, очень старинный: среди тонких деревцев стояли Адам и Ева, она держала в руке яблоко — символ сладкой радости жизни, он — срезанную ветвь с цветами — символ падения и искупления. Их выцветшие лица и удлиненные тела неясно освещала свеча, стоящая в бутылке на лестничной колонне.

Иван Ильич отворил дверь направо и вошел в пустую комнату с лепным потолком, рухнувшим в углу, там, где вчера снаружи в стену ударил снаряд. У ярко горящего очага на койке сидели поручик князь Бельский и подпоручик Мартынов. Иван Ильич поздоровался, спросил, когда ожидают из штаба армии автомобиль, и присел неподалеку на патронные жестянки, щурясь от света.

— Ну, что, у вас все постреливают? — спросил Мартынов почему-то насмешливо.

Иван Ильич не ответил, пожал плечами. Князь Бельский продолжал говорить вполголоса:

— Главное — это вонь. Я написал домой — мне не страшна смерть. За отечество я готов пожертвовать жизнью, для этого я, строго говоря, перевелся в пехоту и сижу в окопах, но вонь меня убивает.

— Вонь — это ерунда, не нравится, не нюхай, — отвечал Мартынов, поправляя аксельбант, — а вот, что здесь нет женщин — это существенно. Это просто глупо, к добру не приведет. Суди сам — ко-

Стр. 27

мандующий армией — старая песочница, и нам всем устроили монастырь, черт возьми, — ни водки, ни женщин. Разве это забота об армии, разве это война? Я воевал три месяца, на четвертый — я ловчусь в тыл. Почему? Дай мне женщину — плевал я на тыл. Я давно говорю — воевать нужно весело.

Мартынов поднялся с койки и сапогом стал пихать в поленья. Князь задумчиво курил, глядя на огонь.

— Пять миллионов солдат, которые гадят, — сказал он, — кроме того, гниют трупы и лошади. На всю жизнь у меня останется воспоминание об этой войне как о том, что дурно пахнет. Брр...

На дворе в это время послышалось пыхтенье подкатившего автомобиля.

— Господа, почту привезли! — крикнул в дверь чей-то взволнованный голос. Офицеры сейчас же вышли на крыльцо. Около автомобиля двигались темные фигуры, несколько человек бежали по двору. И чей-то хриплый голос повторял: «Господа, прошу не хватать из рук».

Наконец, мешки с почтой и посылками были внесены в прихожую, и на лестнице, под Адамом и Евой, их стали распаковывать. Здесь было почты за целый месяц. Казалось, в этих грязных парусиновых мешках было скрыто целое море любви и тоски — вся покинутая, милая, чистая жизнь.

— Господа, не хватайте из рук, — хрипел штабс-капитан Бабкин, тучный багровый человек, — прапорщик Телегин, шесть писем и посылка... Прапорщик Нежный, два письма...

— Нежный убит, господа...

— Когда?

— Сегодня утром...

Иван Ильич пошел к камину. Все шесть писем были от Даши. Адрес на конвертах написан крупным полудетским почерком. Ивана Ильича заливало нежностью к этой милой руке, написавшей такие боль-

Стр. 28

шие буквы, чтобы все разобрали, не было бы ошибки. Нагнувшись к огню, он осторожно разорвал первый конверт. Оттуда пахнуло на него таким воспоминанием, что пришлось на минуту закрыть глаза. Потом он прочел: «Мы проводили вас, и уехали с Николаем Ивановичем в тот же день в Симферополь, и вечером сели в петербургский поезд. Сейчас мы на нашей старой квартире. Николай Иванович очень встревожен: от Катюши нет никаких вестей, где она — не знаем. То, что у нас с вами случилось, так велико и так внезапно, что я еще не могу опомниться. Не вините меня, что я вам пишу на «вы». Я вас люблю. Я буду вас верно и очень сильно любить. А сейчас очень смутно, по улицам проходят войска с музыкой — до того печально, точно счастье уходит вместе с трубами, с этими солдатами. Я знаю, что не должна этого писать, но вы все-таки будьте осторожны на войне...

— Ваше благородие. Ваше благородие. — Телегин с трудом обернулся, в дверях стоял вестовой. — Телефонограмма, ваше благородие...

— Что такое?

— Вас требуют в роту.

— Кто?

— Подполковник Розанов. Как можно, говорили, скорее просили быть.

Телегин сложил недочитанное письмо, вместе с остальными конвертами засунул под рубашку, надвинул картуз на глаза и вышел.

Туман теперь стал еще гуще, деревьев не было видно, и идти пришлось, как в молоке, только по хрусту гравия определяя дорогу. Хрустя гравием, Иван Ильич повторял: «Я буду нас верно и очень сильно любить». Вдруг он остановился, прислушиваясь. В тумане не было ни звука, только падала иногда тяжелая капля с дерева. И вот неподалеку он стал разли-

Стр. 29

чать какое-то бульканье и мягкий шорох. Он двинулся дальше, бульканье стало явственнее. И вдруг его занесенная нога опустилась в пустоту. Он сильно откинулся назад — глыба земли, оторвавшись из под ног его, рухнула с тяжелым плеском в воду.

Очевидно, это было то место, где шоссе обрывалось над рекой у сожженного моста. На той стороне, шагах в ста отсюда, он это знал, к самой реке подходили австрийские окопы. И действительно, вслед за плеском воды, как кнутом, с той стороны хлестнул выстрел и покатился по реке, хлестнул второй, третий, затем словно рвануло железо — раздался длинный залп, и в ответ ему захлопали отовсюду, заглушенные туманом, торопливые выстрелы. Все громче, громче загрохотало, заухало, заревело по всей реке, и в этом окаянном шуме хлопотливо затарахтел пулемет, точно колол орехи. Бух! — ухнул где-то в лесу разрыв. Весь дырявый, грохочущий туман плотно висел над землей, прикрывая это обычное и омерзительное дело. Несколько раз около Ивана Ильича с чавканьем в дерево хлопала пуля, валилась ветка. Он свернул с шоссе на поле и пробирался наугад кустами. Стрельба так же внезапно начала затихать и окончилась. Иван Ильич снял картуз и вытер мокрый лоб. Снова было тихо, как под водой, лишь падали капли с кустов. Слава Богу, Дашины письма он сегодня прочтет. Иван Ильич засмеялся и перепрыгнул через канавку. Наконец, совсем рядом, он услышал, как кто-то, зевая, проговорил:

— Вот тебе и поспали, Василий, я говорю — вот тебе и поспали.

— Погоди, — ответили отрывисто. — Идет кто-то.

— Кто идет?

— Свой, свой, — поспешно сказал Телегин и сейчас же увидел земляной бруствер окопа и высу-

Стр. 30

нувшиеся из-под земли два бородатых лица. Он спросил:

— Какой роты?

— Третьей, ваше благородие, свои. Что же вы, ваше благородие, по верху-то ходите? Задеть могут.

Телегин прыгнул в окоп и пошел по нему до хода сообщения, ведущего к офицерской землянке. Солдаты, разбуженные стрельбой, говорили:

— В такой туман очень просто он речку где-нибудь перейдет.

— Не допустим.

— Вдруг — стрельба, гул — здорово живешь... Напугать что ли нас хочет, или он сам боится?

— А ты не боишься?

— Так ведь я-то что же. Я ужас какой пужливый.

— Ребята, Гавриле палец долой оторвало.

— Перевязываться пошел?

— Заверезжал, палец вот так кверху держит. Смех.

— Вот ведь кому счастье... В Россию отправят...

— Что ты, что ты. Кабы ему всю руку оторвало — тогда бы увезли. A c пальцем — погниет поблизости и опять пожалуйте в роту.

— Когда же эта война кончится?

— Ладно тебе.

— Кончится, да не мы этого увидим.

— Хоть бы Bену что ли бы взять.

— А тебе она на что?

— Так, все-таки. Поглядели бы.

K весне воевать не кончим — все равно так все разбегутся. Землю кому пахать — бабам? Жрать-то надо... Народу накрошили — полную меру. А к чему? Будет. Напились, сами отвалимся...

— Ну, енералы скоро воевать не перестанут.

— Ты это откуда знаешь? Тебе кто говорил? В зубы вот тебе дам, сукин сын.

— Енералы воевать не перестанут.

Стр. 31

— Верно, ребята. Первое дело — выгодно, двойное жалованье идет им, кресты, ордена. Mне один человек сказывал: за каждого, говорит, рекрута англичане платят нашим генералам по тридцать восемь целковых с полтиной за душу.

— Ах, сволочи! Как скот продают.

— Будет вам, ребята, молоть-то, нехорошо.

— Ладно. Потерпим, увидим.

Когда Телегин вошел в землянку, батальонный командир, подполковник Розанов, тучный, с одышкой, в очках, с редкими вихрами на большом черепе, ленивый, добрый и умный человек, проговорил, сидя в углу под еловыми ветками на попонах:

— Явился, наконец.

— Виноват, Федор Кузьмич, ей Богу, сбился с дороги — туман страшный.

— Ну, ну. Вот что, голубчик, придется нынче ночью потрудиться.

Он положил в рот корочку хлеба, которую все время держал в грязном кулаке. Телегин медленно стиснул челюсти, подобрался...

— Штука в том, что нам приказано, милейший Иван Ильич, батенька мой, перебраться на ту сторону. Хорошо бы это дело соорудить как-нибудь полегче. Садитесь рядышком. Коньячку по одной выпьем, а? Вот я придумал, значит, такую штуку... Навести надо мостик, как раз против большой ракиты. Перекинем на ту сторону человек семьдесят, не больше... Вы уж постарайтесь. Господь с вами... А на заре и мы тронемся...

XVI.

— Сусов!

— Здесь, ваше благородие.

— Подкапывай... Тише, не кидай в воду. Так, так, так... Ребята, подавайте, подавайте вперед... Зубцов!

Стр. 32

— Здесь, ваше благородие.

— Помоги-ка... Наставляй, вот сюда... Подкопни еще... Опускай... Легче...

— Легче, ребята, плечо оторвешь... Насовывай...

— Ну-ка, посунь...

— Не ори, тише ты, сволочь!

— Упирай другой конец... Ваше благородие, поднимать?

— Концы привязали?

— Готово.

— Поднимай...

В облаках тумана, насыщенного лунным светом, заскрипев, поднялись две высокие жерди, соединенные перекладинами, — перекидной мост. На берегу, едва различимые, двигались фигуры охотников. Говорили и ругались торопливым шепотом.

— Ну, что — сел?

— Сидит хорошо.

— Спускай... Осторожнее...

— Полегоньку, полегоньку, ребята...

Жерди, упертые концами в берег речки в самом узком ее месте, медленно начали клониться и повисли в тумане над водой.

— Достанет до берега?

— Достанет, ваше благородие...

— Тише опускай...

— Чижол очень.

— Стой, стой, стой!

Но все же дальний конец моста с громким всплеском лег в воду. Телегин махнул рукой:

— Ложись.

И неслышно в траве на берегу прилегли, притаились фигуры охотников. Туман редел, но стало темнее, и воздух жестче перед рассветом. На той стороне все было тихо. Телегин позвал:

— 3убцов!

— Здесь.

Стр. 33

— Лезь, настилай.

Пахнущая едким потом и шинелью рослая фигура охотника Василия Зубцова соскользнула мимо Телегина с берега в воду. Иван Ильич увидел, как большая рука, дрожа, ухватилась за траву, отпустила ее и скрылась.

— Глыбко, — зябким шепотом проговорил Зубцов откуда-то снизу. — Ребята, подавай доски...

— Доски, доски давай.

Неслышно и быстро, с рук на руки, стали подавать доски. Прибивать их было нельзя — боялись шума. Наложив первые ряды, Зубцов вылез из воды на мостик и вполголоса приговаривал, стуча зубами:

— Живей, живей подавай... Не спи...

Под мостом журчала быстрая студеная вода, жерди колебались. Телегин различал темные очертания кустов на той стороне и, хотя это были точно такие же кусты, как и на нашем берегу, вид их казался жутким. Ими нужно было овладеть. Иван Ильич вернулся на берег, где лежали охотники, и крикнул резко:

— Вставай!

Сейчас же в беловатых облаках поднялись преувеличенно большие расплывающиеся фигуры:

— По одному, бегом!..

Телегин повернул к мосту. В ту же минуту, словно луч солнца уперся в переливающееся пылью туманное облако, осветились желтые доски, вскинутая в испуге чернобородая голова Зубцова. Луч прожектора метнулся вбок, в кусты, вызвал оттуда, из небытия, корявую ветвь с голыми сучьями и снова лег на доски. Телегин мелко перекрестил душу, как бывало перед купаньем, и побежал через мост. И сейчас же словно обрушилась вся эта черная тишина, громом отдалась в голове. По мосту с австрийской стороны стали бить ружейным и пулеметным огнем. Телегин прыгнул на берег и, присев, обернулся. Через мост бежал высокий солдат — он не разобрал, кто — вин-

Стр. 34

товку прижал к груди... выронил ее, поднял руки, точно смеясь, и опрокинулся вбок, в воду. Пулемет хлестал по мосту, по воде, по берегу... Пробежал второй, Сусов, и лег около Телегина...

— Зубами заем, туды их в душу!

Побежали второй, и третий, и четвертый, и еще один сорвался и что-то завопил, барахтаясь в воде...

Перебежали все и залегли, навалив лопатами земли немного перед собою. Выстрелы исступленно теперь грохотали по всей реке. Нельзя было поднять головы — по месту, где залегли охотники, так и поливало, так и поливало пулеметом. Вдруг ширкнуло невысоко — раз, два, — шесть раз, и глухо впереди громыхнули шесть разрывов. Это с нашей стороны ударили по пулеметному гнезду.

Телегин и впереди него Василий Зубцов вскочили, пробежали шагов сорок и легли. Пулемет опять заработал, слева, из темноты. Но было ясно, что с нашей стороны огонь сильнее, — австрийца загоняли под землю. Пользуясь перерывами стрельбы, охотники подбегали к тому месту, где еще вчера перед австрийскими траншеями нашей артиллерией было раскидано проволочное заграждение.

Его опять начали было заплетать за ночь — на проволоках висел труп. Зубцов перерезал проволоку, и труп упал мешком перед Телегиным. Тогда на четверинках, без ружья, перегоняя остальных, заскочил вперед охотник Лаптев и лег под самый бруствер. Зубцов крикнул ему:

— Вставай, бросай бомбу!..

Но Лаптев молчал, не двигаясь, не оборачиваясь, — должно быть закатилось сердце от страха. Огонь усилился, и охотники не могли двинуться — прильнули к земле, зарылись.

— Вставай, бросай, сукин сын, бомбу! — кричал Зубцов, — бросай бомбу! — и, вытянувшись, держа винтовку за приклад, штыком совал Лаптеву в торча-

Стр. 35

щую коробом шинель, в зад. Лаптев обернул ощеренное лицо, отстегнул от пояса гранату, и, вдруг кинувшись грудью на бруствер, бросил бомбу, и, вслед за разрывом, прыгнул в окоп.

— Бей, бей! — закричал Зубцов не своим голосом...

Поднялись человек десять охотников, побежали и исчезли под землей — были слышны только рваные, резкие звуки разрывов.

Телегин метался по брустверу, как слепой, от крови, ударившей в голову, и все не мог отстегнуть гранату, и прыгнул, наконец, в траншею, и побежал, задевая плечами за липкую глину, споткнулся о мягкое, стиснул со всей силой зубы, чтобы перестать кричать неистово... Увидел белое, словно маска, лицо человека, прижавшегося во впадине окопа, и схватил его за плечи, и человек, будто во сне, забормотал, забормотал, забормотал...

— Замолчи, ты, черт, не трону, — чуть не плача, закричал ему в белую маску Телегин и побежал, перепрыгивая через трупы. Но бой уже кончался. Толпа серых людей, побросавших оружие, лезла из траншеи на поле. Их пихали прикладами, швыряли около в землю гранаты для страха. А шагах в сорока в крытом гнезде все еще грохотал пулемет, обстреливая переправу. Иван Ильич, протискиваясь среди охотников и пленных, кричал:

— Что же вы смотрите, что вы смотрите!.. Зубцов, где Зубцов?..

— Здесь я...

— Что же ты, черт окаянный, смотришь!..

— Да разве к нему подступишься...

— А в морду вот дам!.. Идем...

Они побежали. Зубцов рванул Телегина за рукав:

— Стой!.. Вот он!

Из траншеи узкий ход вел в пулеметное гнездо. Нагнувшись, Телегин побежал по нему, вскочил в

Стр. 36

блиндаж, где в темноте все тряслось от нестерпимого грохота, схватил кого-то за локти и потащил. Сразу стало тихо, только, борясь, хрипел тот, кого он отдирал от пулемета...

— Сволочь живучая, не хочет, пусти-ка — пробормотал сзади Зубцов и раза три тяжело прикладом ударил тому в череп, и тот, вздрагивая, заговорил: — бу, бу, бу, — и затих... Телегин выпустил его и пошел из блиндажа. Зубцов крикнул вдогонку:

— Ваше благородие, он прикованный...

Скоро стало совсем светло. На желтой глине были видны пятна и потеки крови. Валялось несколько ободранных телячьих кож, жестянки, сковородки, да трупы, уткнувшись, лежали мешками. Охотники, разморенные и вялые, кто прилег и похрапывал, кто ел консервы, кто обшаривал брошенные австрийские сумки.

Пленных давно уже угнали за реку. Полк переправлялся, занимал позиции, и артиллерия била по вторым австрийским линиям, откуда отвечали вяло. Моросил дождик, туман развеяло. Иван Ильич, облокотившись о край окопа, глядел на поле, по которому они бежали ночью. Поле как поле — бурое, мокрое, кое-где — обрывки проволок, кое-где — черные следы подкопанной земли да несколько трупов охотников. И речка совсем близко. И ни вчерашних огромных деревьев, ни жутких кустов. А сколько было затрачено силы, чтобы пройти эти триста шагов.

Австрийцы продолжали отходить, и русские части, не отдыхая, преследовали их до ночи. Телегину было приказано занять со своими охотниками лесок, синевший на горке, и он после короткой перестрелки занял его к вечеру. Наспех окопались, выставили сторожевое охранение, связались со своей частью телефоном, поели, что было в мешках, и под мелким дождем в темноте и лесной прели заснули, хотя был приказ поддерживать огонь всю ночь. Телегин сидел на пне, прислонившись к мягкому

Стр. 37

от мха стволу дерева. За ворот иногда падала капля, и это было хорошо — не давало заснуть. Утреннее возбуждение давно прошло, и прошла даже страшная усталость, когда пришлось идти верст десять по разбухшим жнивьям, перелезать через плетни и канавы, когда одеревеневшие ноги ступали куда попало и распухала голова от боли.

Кто-то подошел по листьям и голосом Зубцова сказал тихо:

— Сухарик желаете?

— Спасибо.

Иван Ильич взял у него сухарь и стал жевать, и он был сладок, так и таял во рту. Зубцов присел около на корточки:

— Покурить дозволите?

— Осторожнее только, смотри.

— У меня трубочка.

— Зубцов, ты зря все-таки убил его, а?

— Пулеметчика-то?

— Да.

— Конечно, зря.

— Спать хочешь?

— Ничего, не посплю.

— Если я задремлю, ты меня толкни.

Медленно, мягко падали капли на прелые листья, на руку, на козырек картуза. После шума, криков, омерзительной возни, после убийства пулеметчика — падают капли, как стеклянные шарики... Падают в темноту, в глубину, где пахнет прелыми листьями. Шуршат, не дают спать... Нельзя, нельзя... Иван Ильич разлеплял глаза и видел неясные, как намеченные углем, очертания ветвей... — Но стрелять всю ночь — тоже глупость, пускай мужики отдохнут... Восемь убитых, одиннадцать раненых... Конечно, надо бы поосторожнее на войне... Ах, Даша, Даша... Стеклянные капельки все примирят, все успокоят... Капельки с Дашиных пальцев... О Господи, Господи...

Стр. 38

— Иван Ильич!..

— Да, да, Зубцов, не сплю...

— Разве не зря — убить человека-то... У него, чай, домишко свой, семейство какое ни на есть, а ты ткнул в него штыком, как в чучело, — сделал дело. И тебе за это медаль. Я в первый-то раз запорол одного — потом есть не мог, тошнило... А теперь — десятого или девятого кончаю... Дожили... Ведь страх-то какой, а? Раньше и в мыслях этого не было. Подумать, бывало, боязно — а вдруг под руку тебя подтолкнет... А здесь — ничего, по головке гладят. Значит, грех-то на себя кто-то уже взял за это за самое?...

— Какой грех?

— Да хотя бы мой... Я говорю — грех-то мой на себя кто-нибудь взял, генерал какой или в Петербурге какой-нибудь человек, который всеми этими делами распоряжается...

— Какой же твой грех, когда ты отечество обороняешь.

— Так ведь, Иван Ильич, немец тоже свое отечество обороняет. Зачем же мы друг дружку обязаны истреблять? Он тоже, чай, думает, что — правый. А кто же виноват оказывается в этой музыке?

— Опасные слова говоришь, братец мой.

— Зачем!.. Я говорю, слушай, Иван Ильич, кто-нибудь да окажется виновный — мы разыщем... Сколько народу переколотили — не может быть, чтобы зря... Я думаю, если одно отечество оборонять — такой бы войны у нас не было... А газету почитать — ничего не понятно. Одно: во всем свете — рвачка. А почему — пишут, да недоговаривают...

— Как же ты сам об этом думаешь?

— Как я думаю? Я вот как думаю: я девятерых убил — значит, я должен отвечать либо я не жилец. А ну, как зря меня заставили это делать? Вот тут бы я сейчас зубами заел этого человека.

— Кого?

Стр. 39

— Да уж я не знаю, кого. Кто виноват.

— Немец виноват.

— А я считаю, кто эту войну допустил — тот и виноват. Нет такого закону, чтобы я убил да утерся. Вот — кто мой грех за все это на себя берет, тот и будет отвечать...

Гулко в лесу хлопнул одинокий выстрел, и сейчас же оживленно начало отвечать сторожевое охранение. Это было тем более удивительно, что с вечера враг не находился в соприкосновении. Телегин побежал к телефону. Телефонист высунулся из ямы:

— Аппарат не работает, ваше благородие.

По всему лесу теперь, кругом, слышались частые выстрелы, и пули чиркали по сучьям. Передовые посты подтягивались, отстреливаясь. Около Телегина появился охотник Климов без шапки, степным каким-то, дурным голосом проговорил:

— Обходят со всех сторон, ваше благородье! — быстро схватился за лицо и сел на землю, — лег ничком. И еще кто-то закричал в темноте: — Братцы, помираю!

Телегин различал между стволами рослые неподвижные фигуры охотников. Они все глядели в его сторону — он это чувствовал, и сердце его стало покойно.

Он сказал, чтобы все, рассыпавшись поодиночке, пробивались к северной стороне леса, должно быть, еще не окруженной. Сам же он с теми, кто захочет остаться, задержится, насколько можно, здесь в окопах.

— Нужно пять человек. Живые не вернемся. Кто желающий?

От деревьев отделились и подошли к нему Зубцов, Сусов и Колов — молодой парень. Зубцов крикнул, обернувшись: — Еще двоих требуется. Рябкин, иди.

— Что ж, я могу...

Стр. 40

— Пятого, пятого.

С земли поднялся низкорослый солдат в полушубке, в мохнатой шапке, весь заросший бородой:

— Ну, вот я, что ли, остаюся.

Шесть человек залегли шагах в двадцати друг от друга и открыли огонь. Фигуры за деревьями исчезли. Иван Ильич выпустил несколько пачек, и вдруг с отчетливой ясностью увидел, как завтра поутру люди в серых капотах перевернут на спину его оскаленный труп, начнут обшаривать, и грязная рука залезет под рубаху.

Он положил винтовку, разгреб рыхлую сырую землю и, вынув Дашины письма, поцеловав их, положил в ямку и засыпал, запорошил сверху прелыми листьями...

— Ой, ой, братцы, — услышал он голос Сусова, лежавшего слева. Оставалось две пачки патронов. Иван Ильич подполз к Сусову, уткнувшемуся головой, лег рядом и брал пачки из его сумки. Теперь стреляли только Телегин да еще кто-то направо. Наконец, патроны кончились. Иван Ильич бросил винтовку, пождал, оглядываясь, поднялся и начал звать по именам охотников. Ответил один голос: — «Здеся», — и подошел Колов, опираясь о винтовку. Иван Ильич спросил:

— Патронов нет?

— Нету.

— Остальные не отвечают?

— Нет, нет.

— Ладно. Идем. Беги.

Колов перекинул винтовку через спину и побежал, хоронясь за стволами. Телегин же не прошел и десяти шагов, как сзади в плечо ему ткнул тупой железный палец.

Гр. Алексей Н. Толстой.

(Продолжение следует).