Словцов Р. [Калишевич Н.В.] Новая книга «Русских записок» [№ 5] // Последние новости. 1938. 12 мая. № 6255. С. 2.

 

 

 

Р. Словцов

Новая книга «Русских записок»

 

Майский номер «Русских записок» появился в первых числах месяца. Его «политический календарь» — перечень важнейших событий — заканчивается 30 апреля. Тень аншлусса висела и продолжает висеть над Европой, и помещенный в журнале, подписанный инициалами редактора, отчет о книге воспоминаний Шушнига имеет очень злободневный характер. Эта книга последнего канцлера, носящая в немецком подлиннике заглавие «Трижды Австрия», появилась перед самой катастрофой 13 марта, и венские книгопродавцы спешили при новых хозяевах заменить ее в своих витринах «Моей борьбой» Гитлера. Это было одним из бесчисленных символов «конца Австрии». Но книга Шушнига, как указывает автор отчета, проникнута верой в родину, и к французскому переводу, появившемуся позже подлинника, Шушниг прибавил в конце такие строки: «Эта книга печаталась, когда события марта 1938 года временно вычеркнули Австрию на карте мира. Судьбы изменчивы, надежда остается». Из трех Австрий — первая, старая, умерла с концом войны, вторая была с трудом восстановлена, третья была возрождена Шушнигом к новой жизни. Мемуары последнего канцлера дают много материала о работе по этому возрождению не только самого Шушнига, но и его предшественников и учителей Зейпеля и Дольфуса, и оптимизм последнего канцлера — («формы и тело смертны, душа не погибнет», — пишет он), — обосновывается в самой книге.

«Шушниг, — замечает П.М., — аншлусса не предвидел, точнее, не хотел предвидеть. Но все, что он говорит о внутреннем раздоре партий, который, конечно, нельзя было прекратить запрещением партий на бумаге, свидетельствует, что развязка приближалась. Употребленный Гитлером метод хорошо обрисовывается сообщенными в книге данными. Он всегда один и тот же, и в этом отношении книга содержит полезные уроки. Но главное даже не в этом; главное — в том оптимизме, который заставляет Шушнига заранее утверждать, что гибель Австрии временна, и что австрийский “дух”, “идеал”, “миссию” — не так легко вычеркнуть из истории, как снять имя Австрии с географической карты. Дипломаты и журналисты как-то чересчур уже быстро примирились с катастрофой, постигшей Австрию. Забыто все ее прошлое, вся “традиция”, на сохранении которой так настаивает Шушниг, объясняя этим оригинальность австрийского культурного типа. Эта оригинальность, несомненно, будет продолжать существовать, как она существует и в Южной Германии сравнительно с северной. Кажущаяся легкость приятия аншлусса в самой Австрии и блестящие цифры плебисцита не должны вводить нас в заблуждение».

Продолжение воспоминаний П.Н. Милюкова «Роковые годы» переносят нас тоже в Австрию, но в первую по исчислению Шушнига, — старую «лоскутную» монархию, тот кусок земли, который, как свыше тридцати лет назад, так и теперь, остается самым невралгическим пунктом Европы. Здесь, на Балканах, автор воспоминаний узнал об убийстве Плеве, о чем было рассказано в предыдущей главе мемуаров. Исчез искренний, но роковой защитник старого режима, и, казалось, открылась отдушина в том тупике, куда зашло русское самодержавие. Но, прежде чем вернуться в Россию, где начиналась «весна» Святополка-Мирского, заменившего Плеве, П.Н. Милюков той осенью 1904 года совершил поездку по западным славянским странам. Здесь тоже «стучалось в двери новое время». В Далмации, Герцеговине, Хорватии люди старого поколения продолжали борьбу в тех же подпольных формах, как и при турках. Но «университетская молодежь из Загреба, Вены и Праги возвращалась в родные места с новым багажом. Цели и средства борьбы были у ней уже иные. “Конституция” (“устав”), как ближайшая цель, объединение с Сербией в перспективе». Образовывалась партия, лидер которой через несколько лет называл своих единомышленников хорватскими «кадетами». Но «клерикализм и феодальные отношения, хотя и пошатнулись, но были еще достаточно сильны, чтобы отстаивать с успехом свои позиции в борьбе. Католическое духовенство усердно поддерживало старую национальную рознь, находя в ней сильное оружие против югославизма молодого поколения». «По этому поводу я вспоминаю, — пишет П.Н. Милюков, — одну свою встречу в вагоне третьего класса по дороге из Сараева в Загреб. Против меня сидела молодая женщина, скромно одетая. Мы обменивались отрывочными фразами по-немецки. На какой-то станции она высунулась из окошка, чтобы купить что-то у разносчика, и заговорила с ним по-сербски. Вот был для меня случай попрактиковаться. И я обратился к ней с фразой: “Дакле ви сте србкиня?”. На лице ее, сразу покрасневшем, изобразилось крайнее негодование: “Как сербка? Я хорватка. Я было возразил: «Но ведь это одно и то же, — и язык почти одинаковый». Отвечено было с тем же раздражением: “Совсем нет; мы — два разные народа”. Я не унимался: “Как же разные? В чем вы находите эту разницу?”. Моя соседка немного осеклась, приискивая ответ. Но затем решительно заявила: “Мы высокорослые и белокурые, а они — низкорослые брюнеты”. Было крайне интересно услышать на границах Боснии и Хорватии эту раннюю формулировку будущего гитлеровского расизма».

 

——

 

На кончину Шаляпина «Русские записки» откликаются статьей С. Полякова-Литовцева. Автор ее хорошо знал великого артиста, особенно в последние годы, но решается дать только «набросок портрета» покойного. Время для изображения «во весь рост» Шаляпина не только, как артиста, но и как человека, конечно, придет только со временем, и сейчас «над свежей могилой» можно лишь собирать отдельные черты для этого портрета. В том, что уже опубликовано, есть немало неизбежных противоречий и в фактах, и в оценках. Для будущего окончательного портретиста, для, если можно так выразиться, «шаляпинского Серова» С. Поляков-Литовцев сохранил ряд метко наблюденных любопытных черт. Приведем небольшие цитаты.

«В Шаляпине, — пишет С. Поляков-Литовцев, — клокотала огнедышащая сила. До самых последних лет жизни она не угасала. Помню, как несколько лет назад на авеню л-Эйло он рассказывал мне, как в Москве, в опере Мамонтова, ему никак не удавался образ Ивана Грозного в “Псковитянке”. Первую фразу, обращенную к псковскому наместнику: — “Войти, аль нет?”, — Шаляпин-Иван произносил ехидно, ханжески, саркастически, зло. А надо было ее произнести могучим, грозным, жестоко-издевательским голосом. Шаляпин изображал змею, а надо было показать тигра. И иллюстрируя рассказ, сначала произнес фразу по-змеиному, а потом, свирепо озираясь, точно железным посохом ударил: “Войти, аль нет?”… Как передать этот крик? Меня охватил физический страх, забилось сердце. Страшный был передо мной человек. Тигр жил в нем самом, а не в Иване. Мы знаем, как легко и часто этот страшный огонь прорывался наружу в общениях с сотрудниками в театре, какие иногда он наносил обиды, — сила его не знала пределов и играла им самим, как щепкой, уносимой потоком. Остывая, Шаляпин потом сам страдал от этого, хотя признавался в том весьма редко и то только долго спустя».

«Когда, — говорит С. Поляков-Литовцев несколько дальше, — когда московские хамы пишут, что Шаляпин изменил России за деньги, покинул родину в погоне за американскими долларами, то они этим только показывают свою духовную и нравственную слепоту. Шаляпин уехал из России не потому, конечно, что были оскорблены его политические какие-то убеждения, что не мог жить без свободы печати и вне парламентского строя. Великие художники жили под Борджиа, Шаляпин мог бы ужиться и под советами. Убежал он, главным образом, потому, что терял престол в театре, что тирания хамства покусилась на его творческую свободу, что всякие Рахии (финский коммунист в Петербурге) требовали от него пролетарского искусства, что нехорошо в театрах стали обращаться с костюмами… И если потом, в последние годы, одно время стало казаться, что в России можно, пожалуй, в театрах делать серьезную работу, то именно эта возможность часто и тайно Шаляпина тревожила соблазном. И если в Россию он не поехал, то потому, что не верил: дадут театр, а потом отнимут. Посулят свободу, а потом растопчут. И он отсылал официозных советских посланцев, и Горькому писал, что не поедет. А как он тосковал по широкой, свободной, независимой работе!».

 

——

 

«Какое ты умное, и странное, и больное существо», — этими словами Тургенева о Гоголе определяет Г. Адамович впечатление от воспоминаний Андрея Белого, которым он посвящает интересную статью. «Книга валится из рук, — пишет он о трех томах этих воспоминаний и особенно о последнем, — хотя и есть в ней, — как же этого не чувствовать и не слышать, — тот дребезжащий звук “оборвавшейся струны”, который вместе с широчайшей умственной порывистостью облагораживает писания Белого. Книга ужасна, но с недоумением читая и перечитывая ее, вспоминаешь все-таки, чем и почему Белый когда-то был дорог и за что многие любят его и до сих пор». Г. Адамович вспоминает о впечатлении, которое за несколько лет до войны Белый производил на молодежь не только своими писаниями, но и устными выступлениями.

«На эстраде длинного и, как сарай, мрачного зала петербургского Соляного городка стоял человек еще молодой, но уже лысевший, говоривший не то с публикой, не то с самим собой, сам себе улыбавшийся, обрывавший речь в моменты, когда этого меньше всего можно было ждать, вдруг застывавший будто в глубоком недоумении, потом внезапно разражавшийся потоком безудержно-быстрых фраз. Перед ним был пюпитр, похожий по форме на церковный аналой. На пюпитре горели две свечи в тяжелых серебряных подсвечниках. Лицо Андрея Белого было слабо освещено их колеблющимся пламенем. По временам оратор протягивал к подсвечнику руки и в такой “иератической” позе на три-четыре секунды замирал. Было в его облике что-то торжественное и смешное. Аналой, свечи и какая-то декоративная назойливая “вдохновенность” речи, — все это явно было бутафорией, притом бутафорией грубоватой и наивной. Но за баловством и очевидным кокетством чувствовалась глубоко взволнованная, подлинно “ищущая” душа. Сплетение юродства с серьезностью удивляло. Андрей Белый, как равный, спорил с Ницше или с Гете, цитировал Платона с такой живостью и запальчивостью, будто творец “Федона” тут же, вот здесь находится рядом с ним на эстраде, с совершенной естественностью вводил слушателей в круг «вечных вопросов», им внезапно превращенных во что-то насущное, животрепещущее, злободневное, и вместе с тем ломался, искажался, приседал, подпрыгивал, одним словом, комедианичал. Он и убеждал, и раздражал. Он был слишком блестящ, чтобы убедить окончательно… У Белого всегда все было наполовину на ветер, и, как ветер, все пронеслось сквозь его сознание, не пустив корней. Гениальна была у Андрея Белого, в сущности, только его впечатлительность. Но за впечатлительностью не было почти ничего. Во всяком случае, не было личной творческой темы, так явственно сквозящей в каждой строчке Блока».

 

——

 

Советской России посвящена в рассматриваемой книжке статья Л. Торопецкого: «Сталинская конституция в теории и на практике». Автор документально показывает, что «реформу» Сталина «проникает специфический дух сталинизма: расхождение между словом и делом, между внутренним замыслом и его формальным выражением, между теорией и практикой». На практике в первой же сессии этого первого советского парламента он был лишен главной своей прерогативы — утверждения государственного плана и рассмотрения бюджета. Ни то, ни другое не было представлено «законодательным учреждениям», а было утверждено за полтора месяца до созыва совета в порядке «управления».

Остальной материал разнообразно составленного номера мы только перечислим: — о нем будет особый отчет. Читатель найдет тут продолжение романа И. Шмелева — «Иностранец», рассказы В. Костецкого — «Иаков» и А. Ладинского — «На балу», стихотворения Г. Раевского, Ю. Софиева и М. Струве, начало «Повести об отце» — воспоминания Вадима Андреева, «Альбом путешественника» Довида Кнута и продолжение воспоминаний С. Лифаря о его первых шагах в балете Дягилева.