Кускова Ек. «Вторичные факторы» // Последние новости. 1937. 17 декабря. № 6110. С. 2. [Полемика со статьей Адамовича «Памяти советской литературы» (РЗ № 2)]

 

 

 

Ек. Кускова

«Вторичные факторы»

 

I.

 

В только что вышедшей второй книжке «Русских записок» Г. Адамович отслужил панихиду по советской литературе в статье ее «памяти». «Советская литература не удалась», пишет он. Какая «советская» литература? Было, или, вернее, должно было быть, два типа литературы после октября: просто советская, — по месту жительства писателей, и «пролетарская», — по духу, по замыслу, по заданию. Просто-советская литература продолжила традиции общерусской литературы в особой и новой — советской — обстановке. Пролетарская должна была изобразить мироощущения, психологию и чувства рабочего класса художниками и поэтами, вышедшими из среды пролетариата. Принято называть таким «пролетарским» писателем Максима Горького. Но ведь это не верно, и сам Горький это хорошо понимал. По рождению он, скорее, босяк, чем пролетарий в особом значении этого слова. И, кроме того, вся его сознательная жизнь и расцвет его таланта прошли в среде русской интеллигенции, духом которой он и питался, неистово ругая ее. Осоветившись, он стремился вызвать из небытия именно пролетарскую литературу, для чего и создавал кружки «содействия», тормошил, заражал честолюбием и… под конец тоже ругался: туг пролетарий на поставку поэтов и художников литературы. Крестьяне все же дали двух настоящих поэтов: Николая Клюева и Сергея Есенина. Но Клюев запел свои песни еще до революции, а крестьянский парнишка Сергей Есенин принес в литературу не пролетарскую душу, а, как говорили о нем советские критики, «парное нутро избы, встревоженный войной и революцией быт села и хлесткий свист пастушьего кнута»… У обоих поэтов изображение деревни нутряное, не отраженное: это — их быт, их душа. «Победивший класс», пролетариат, не дал ни своих поэтов, ни романистов, ни художников. И невольно встает вопрос: чем объясняется это бесплодие «провиденциального класса, которому предстоит устроить все будущее человечества», как говорили когда-то ортодоксальные социал-демократы? Что же, это будущее обласкает человечество лишь стуком машин, бешеным развертыванием конвейеров, пением боевого «Интернационала», а лирики — никакой? Ведь нельзя же за лирику счесть эренбурговское «Не переводя дыхания»? Лиризм такого типа жестоко высмеяли даже советские критики.

Одними полицейскими условиями этого бесплодия не объяснишь. Объяснения, по-видимому, надо искать в чем-то другом.

 

II.

 

Помню, с какой маниакальной настойчивостью искал до революции марксистский критик, покойный Львов-Рогачевский, поэтов и писателей пролетариата. Трудно ему было находить их. Нити всегда сходились к М. Горькому, и только к нему: пролетариат всходов искусства не давал. Затем те же вопросы — о бесплодии марксистов в области искусства — после первой революции ставил покойный А.Н. Потресов; он ставил их даже шире: о пролетарской культуре вообще. И приходил к горестному заключению, что не только сам пролетариат, но и разночинная интеллигенция, его обслуживающая, также обнаруживает малые успехи в духовной области культуры. Он правильно заметил, что та же разночинная интеллигенция при своей «смычке» с крестьянством в период народничества создала богатую, сильную и прекрасную литературу. Решетников, Левитов, Златовратский, Глеб Успенский, Каронин «чертили мудреные узоры на психологии крестьянина, искусно сплетая интеллигентски надуманное с подлинно подслушанным у жизни… Народническая художественная литература есть незабвенный памятник, который разночинная интеллигенция воздвигла себе и своей психологии. Это — первоисточник, на основании которого будет возможно вылепить фигуру правдоискательствующего интеллигента 60-х и 70-х годов». Он оговаривается: это — не художественная культура крестьянства, а лишь первая формация художественной литературы той интеллигентской демократии, которая только что выходила из своего небытия. Но, — продолжал он, — «нелицеприятная история говорит, что опыт интеллигенции с пролетариатом, в смысле художественных приобретений, куда более плачевен… Ее, собственно, вовсе и нет — интеллигентской литературы о пролетариате». Даже в творчестве Горького самые неудачные страницы посвящаются рабочему классу. Есть материал, но нет художников, — заключает он свой анализ*.

После октября появились, было, пролетарские поэты: Мих. Герасимов, Кириллов, Филипченко, Обрадович и др. Они сгруппировались вокруг «Кузницы» и запели о том, как

 

Чугунной поступью,

Опираясь на посохи труб,

Властно наступают на поля

Заводы…

 

или:

 

Две жизни в холодной избе,

Два сердца — родных и враждебных:

Одно закалилось в борьбе,

Другое прогнило в молебнах.

 

Закалилось, конечно, сердце пролетарское, а в молебнах прогнило крестьянское… В первые годы октября боевое сердце пролетариата направляло свои стрелы не только против враждебных классов, но и против всей культуры прошлого:

 

Во имя нашего завтра — сожжем Рафаэля,

Разрушим музеи, растопчем искусства цветы…

 

Пролетарская агитка — в стихах и прозе — шествовала, а пролетарское «завтра» все не приходило. Даже критики марксисты возмутились. Послушайте, — говорил Воронский поэтам «Кузницы», — кругом вас новые люди, новые нравы, новый быт. Но вы этого не чувствуете: «в России у “Кузницы” нет русского рабочего, как и вообще слабо ощущается Россия». Откуда же мог у них взяться живой русский рабочий? Их в кружках воспитывали на абстрактных категориях: капитализм, социализм, рабочий, пролетарий, капиталист. Культурно-исторических знаков, конкретности образов и обстановки в этих «категориях» не было, и быть не могло, как во всякой абстракции.

Критика плохо помогала молодым поэтам и беллетристам: она хоть и требовала «конкретного изображения жизни», но непременно на основах марксизма. Анализируя творчество Льва Толстого, г-жа Л.И. Аксельрод (философ марксистского толка) приходит к выводу, что Толстой велик потому, что он «в своем художественном творчестве, хотя и бессознательно, но следует методу диалектического материализма». В рецензиях на эту книгу говорилось, что ее всемерно следует рекомендовать вниманию советского читателя, в особенности — партийца и пролетария…

Вот этот «диалектический материализм», примитивно понимаемый, и погубил духовную культуру пролетариата и связавшей себя с ним интеллигенции. «Социалистический вестник» (№ 22) только что опубликовал письмо Энгельса к Блоху, написанное в 1890 году. В нем Энгельс кается, что «Маркс и я были виноваты отчасти в том, что молодые марксисты иногда придавали больше значения экономической стороне, чем это следует». Оказывается, «политические, юридические, философские теории, религиозные воззрения» также имеют значение; этим моментам и их «взаимодействию» необходимо отдавать должное. Журнал на основании этого письма приходит к выводу, что вторичные факторы (политика, духовная жизнь, право, психология и т.д.) имеют особенное значение в СССР, культура которого отстает…

Как будто бы, позднее признание? Ведь русские марксисты с 90-х годов XIX века делали эту «ошибку», упираясь лбом только в экономический фактор, как главный рычаг всех процессов. Правда, иногда прибавлялось некоторое ограничение: «в конечном счете», то есть в очень отдаленной причинной связи. Но и в этом «конечном счете» все-таки оказывалось, что величие творчества Толстого — в «бессознательном пользовании им диалектическим материализмом»…

Конечно, сталинское удушение всякой свободы остается основной причиной бесплодия и бессилия духовной жизни советской России. Но и это марксистское (скорее — ложно-марксистское) презрение к значению «вторичных факторов» сыграло не малую роль в оскудении русской культуры.

Будем надеяться, что письмо Энгельса приведет к пересмотру теории взаимодействия «первичных и вторичных факторов»: экономики и культуры. Иначе, в «конечном счете», первичный фактор может оказать — из-за этой несчастной ошибки… Маркса и Энгельса — решающее влияние на развитие русской культуры: чугунные и стальные гиганты, заводы и фабрики, шахты, тракторы, комбайны и тут же — человек с чугунными мозгами и стальным сердцем, непроницаемый ни для каких идей и ни для каких чувств и восприятий.

 

III.

 

Советский человек, вероятно, еще не прочитал письма Энгельса, и поэтому продолжает тренироваться в материализме и экономике. Перед избирателями — 80-летний академик Бах; он говорит им о своем понимании значения науки:

— Для нас, ученых марксистов, наука, не идущая в практику, не имеющая приложения к жизни, лишена социального смысла…

Почтенный академик («ученый с мировым именем в области химии и биохимии», как рекомендует его газета) не объяснил, что это значит: «наука, идущая в практику». Но его мысль пояснила газета:

— Не отвлеченная научная теория о ферментах, а изучение их (ферментов) с точки зрения улучшения хлебопечения в стране, — такова задача, поставленная академиком. Теория Баха о ферментах находит также практическое применение… в производстве советского чая.

Академик не исправил этого толкования. Он не объяснил, какой путь еще («без применения на практике») должна была пройти наука до понимания роли ферментов и, тем более, до применения их… в хлебопечении. Правда, быть может, работы Баха только и ценны постольку, поскольку они позволяют «лучше печь советский хлеб». Ну, а чему «помогали» работы Кеплера, Ньютона, Галилея и всех других творцов современной науки? Они ведь только и учили нас мыслить, постигать причинную связь явлений мира физического и духовного. А в мысли — какой же «социальный смысл»?

«Писаревщина», говорят многие наблюдатели советской жизни. Нет, это не писаревщина. Писарев обиделся бы на такое сравнение. Он тоже советовал ученым и писателям, пишущим «дрянные и бесполезные» книги, приняться за «шитье сапог или печение кулебяк». Однако «пользу» он понимал в весьма широком и отнюдь не в узко-материалистическом духе. На упреки в «упрощенстве» и в отрицании «пользы» Шекспира, Гете и Гейне он гневно отвечал: «Литературные противники нашего реализма простодушно убеждены в том, что мы отрицаем все то, из чего нельзя изготовить обед, сшить платье, выстроить жилище голодным и прозябшим людям. Понимая нас таким образом, они, конечно, должны были бы ожидать, что мои размышления о науке и искусстве будут заключать в себе бесконечные упреки Шекспиру, Гете, Гейне и другим подобным негодяям за трату драгоценного времени на непроизводительные занятия… Но эти негодяи были, прежде всего, чрезвычайно умные люди, а я и теперь, и прежде, и всегда был глубоко убежден в том, что мысль, и только мысль, может переделать и обновить весь строй человеческой жизни; все то безусловно полезно, что заставляет нас задумываться и что помогает нам мыслить» (Статья «Реалисты»; подчеркнуто Писаревым).

Теперешние марксистские философы сказали бы иначе: Шекспир, Гете и Гейне полезны потому, что они «бессознательно писали по методу диалектического материализма»; разве может быть «польза» только от того, что человек мыслит, размышляет? В конечном счете, эта мысль должна же быть связана с «первичным фактором»: если не с хлебопечением, то вообще с экономикой. Иначе — в чем польза?

Нет, материалистические шестидесятники с «экономическим фактором» обращались много осторожнее и толковее. Впрочем, тогда и «ошибок» марксовой теории они еще не знали… А их уважение к мысли, в особенности — к свободной мысли, было, разумеется, неизмеримо больше, чем у их «послереволюционных» наследников.

Остается ожидать, что после опубликования письма Энгельса о значении «вторичных факторов» найдется какой-нибудь академик-марксист, который внутри России будет доказывать, что «вторичный фактор» человеческой и общественной жизни — свободная мысль — весьма полезен для советского хлебопечения.

И тогда?

И тогда от идейно-одряхлевшего марксизма, наглядно доказавшего свое бессилие в период своей 20-летней монополии, не останется и следа.

 

 

——

* См. его статьи, изданные уже после смерти этого марксистского публициста: А.Н. Потресов. Париж, 1937.