Кельберин Л.
Новый человек и воля к жизни («Числа» и
«Меч») // Полярная звезда. 1935. № 1. С. 16–17.
Л.
Кельберин
Новый человек и воля к жизни
(«Числа» и
«Меч»)
Когда в 1930 году начали выходить в Париже «Числа», в воздухе носилась
— как говорят — идея некоего «нового человека» с новым мироощущением, и задачей
«Чисел» было нового человека этого выявить — «отпечатать».
Вопреки тогдашним предсказаниям враждебно к журналу настроенной критики
эту задачу «Числа» выполнили и этим связали неразрывно Париж первой половины
тридцатых годов с собою: кто в будущем захочет говорить об этом времени и
особенной его атмосфере, тот неизбежно назовет «Числа».
Почти не стоит говорить о беллетристике «Чисел». Тут заслуга журнала —
«открытие» нескольких новых авторов — узколитературная.
Но если составить сборник из статей, появившихся на страницах журнала
за эти годы (комментарии Г. Адамовича, одна или две статьи г. Иванова,
Оцуповский «Дневник», Фельзеновские «Письма о Лермонтове», статьи Ю. Терапиано
о «Человеке 30-х годов», некоторые статьи Поплавского и «Мы» Л. Червинской);
если прочесть отзывы на литературные и философские явления запада — то образ
нового человека, обрисованный, правда, с очень разных точек зрения, обозначится
ярко и вполне законченно. Чем же этот новый человек отличается от «новых людей»
бывших и будущих времен? Окончательный распад синтеза т.н. духовных ценностей,
которыми жили предыдущие поколения и которыми они более жить не могут;
сознание, что современное строительство «нового мира» происходит не на, а
из обломков старого, невозможность компромиссов с сознанием и совестью,
— вот три фактора, создавшие в нем, новом человеке, то, что можно назвать психологией
отрицания. Человек 30-х годов есть человек всяческих отрицаний. Но так как
отрицания эти не являются плодом критического разума, а вытекают из
оскорбленной ограничениями глубины жизни, то их, в сущности, можно назвать отрицаниями
ограничений.
В человеке 30-х годов, благодаря, случайным или нет, особенностям его
положения, отразился, как в малой капле, вековечный разлад жизни с самой собой:
отрицание жизнью творящею всего сотворенного и, следовательно, творимого, —
мира форм, мира — tout court. А что есть жизнь
вне мира, как не единственно-мыслимое, возможное содержание смерти?
Так сразу же вопрос общего значения: наша земная — в мире жизнь, не
обусловлена ли ограничением? Отрицание ограничений не есть ли, в сущности,
отрицание нашей жизни, не есть ли оно воля к смерти. Воля к жизни сменяется
созерцательным ее восприятием, из этической ценности жизнь становится тогда
ценностью эстетической: явлением. Не соединяясь сознанием ни с одной из
существующих форм, мы тем самым выходим из мира форм в «мир», формы образующий;
как сказали бы символисты — из света в музыку; более точно: из Natura naturata в Natura naturans.
Тут перед человеком 30-х годов открывается вопрос: Что же дальше? Нирвана?
Самоубийство?
Дионисический культ, принимающий в парижских кабаках форму
обыкновенного пьянства? Или другие paradis
artificiels? Или осознание себя
«голым человеком на голой земле» и «хождение перед Богом»? Да, конечно
(серьезно, несмотря на кавычки), но такой путь обязывает к личной святости,
т.к. верить сейчас мало, — и комсомольцы веруют, иначе не стали бы они
сознательно уподобляться Дон-Кихотам, борющимся с ветряными мельницами. Не
понимают, но веруют, не понимая.
Потребность осознать и решить: что же дальше? постепенно (с 1934)
выделила из общей парижской литературной среды определенную группу людей и
привела их к мысли об издании нового, своего печатного органа. В «Числах»
перестало их удовлетворять не наличие известного «эстетизма», такой «эстетизм»
никогда не мешает: быть можно дельным человеком...), а эстетизм в глубоком
смысле, как мироощущение. И перестал он их удовлетворять не из соображений
философских, а из ощущения в себе присутствия какой-то силы, жаждущей
проявиться в действии, действие же обусловлено выбором, а в мире,
воспринимаемом как явление, phenomene esthetique, нет причины предпочитать одно другому, следовательно — выбирать,
следовательно — действовать.
После некоторых неудавшихся попыток начал выходить «Меч». Скорая и
позорная гибель «Меча» весьма поучительна. Желание «деятельности» парижских его
сотрудников оказалось вовсе не тем же самым, что «активизм» — варшавских. Для
всякого живого действия необходимо вернуться из сложной и всепоглощающей
множественности эстетического мировосприятия к чему-то одному, выбранному,
простому. Но красота эта не должна быть той, которая создается накопленным
слепо благополучием нескольких поколений, простотой наивной, простой, первой,
она должна выйти из всех испытаний и всех отрицаний, она должна быть
простотой второй. Не «до», а «после».
Воля к жизни есть воля к самоограничению. Мы слишком умны, чтобы пойти
на самоограничение наивное, со всею «детскою» верою во всяческие духовные
ценности, и недостаточно умны, чтобы согласиться на самоограничение в мире
форм, сохраняя и оберегая в сознании весь пройденный опыт отрицания условного и
утверждения — пусть только эстетически умозрительно — безусловного.
Повторяю, если «новый человек» хочет продолжать утверждение только
безусловного, это обязывает его из умозрительного перейти к стяжанию личной
святости или кончать самоубийством, — если же он чувствует в себе действие
какой-то силы (X),
осознаваемой им, как воля к жизни, ограничению условному, он должен постараться
эту силу осознать по существу и назвать, и сознательно уже служить ей всем
своим опытом и всем, что есть в нем безусловного и неограниченного.
О том, что это за сила, — в следующий раз.
|