Бем А. Письма о литературе: В защиту читателя // Руль. 1931. 16 июля. № 3232. С. 2–3. [статья Георгия Иванова «Без читателя» в «Числах» № 5]

 

 

 

А. Бем

Письма о литературе

В защиту читателя

 

Сознание неблагополучия в эмигрантской литературе, кажется, становится всеобщим. И это сознание вызывает потребность оглянуться назад, найти причины, приведшие к кризису. В ряду этих голосов нельзя не отметить статьи Георгия Иванова «Без читателя», появившейся в последней 5-й книжке «Чисел».

В ней Георгий Иванов подошел вплотную к основной проблеме эмигрантской литературы: к проблеме свободы. Он совершенно верно отметил, что литература зарубежья, формально свободная, по существу оказалась «в рабстве». И эти цепи она сама наложила на себя. «Сама собой установилась, — говорит Г. Иванов, — и забирает все большие права строжайшая самоцензура, направленная неумолимо на все, что выбивается из под формулы “писатель пописывает, читатель почитывает”»… Кто же установил эту цензуру, спрашивает он. И отвечает: «В том-то и ужас, что “никто” — сама собой установилась». Но дальше он находит виновника, и виновником оказывается читатель. Это он обезличивает литературу, это ему, эмигрантскому читателю в угоду русский писатель себя подстригает, подлаживаясь к его вкусам. «В поразительном оскудении, к которому пришла русская эмигрантская литература, переставшая совершенно очевидно (не заметно для себя, мягко, «на тормозах») быть сколько-нибудь “на уровне” России, в ее мировом значении, одной из причин, может быть основной, была та, что она старалась и старается быть похожей на “дорогого покойника” — эмигрантского читателя».

Так, подойдя вплотную к проблеме свободы эмигрантской литературы, Г. Иванов совершенно неожиданно обрушивает свой гнев на читателя, зачислив его огулом в разряд покойников. Зин.Н. Гиппиус уже отметила несправедливость такого обвинения и пыталась найти виновников в другом месте. Она предложила поискать их поближе к писательской среде, среди руководителей эмигрантской прессы. Не будем сейчас останавливаться на этом вопросе, а интересующихся им отошлем прямо к чрезвычайно интересной статье З.Н. Гиппиус, о которой уже упоминалось на страницах «Руля» (см. № от 5 июля). Нам хотелось только взять под защиту читателя, так неожиданно попавшего в гонители эмигрантской литературы.

Но сначала несколько предварительных замечаний. Почему впадать непременно в крайность. От утверждения, что эмигрантская литература — все, что именно она вынесла из России традицию русской национальной литературы, не следует переходить к низведению ее на уровень провинциальной, для русской литературы в целом не имеющей никакого значения. Конечно, литература зарубежья только осколок русской литературы, но этому осколку волею судеб суждено играть роль несоразмерно большую, чем соответствовало бы ее чисто количественному значению. Сейчас, при окончательном подавлении последних остатков свободы в России, это особенно становится явным. И не следует русскому писателю в эмиграции отступать перед ответственностью, возложенной историей на его плечи. Но именно это чувство ответственности должно заставить его особенно дорожить той свободой, которая у него насильственно никем не отнята, но которую он сам может преступно потерять. Думаю, что Г. Иванов теряет перспективы, когда ждет от эмигрантской литературы непременно явлений «мирового» значения. Правда, русская литература, как будто, выбывает из числа «указующих пути» литературе мировой, но ведь нельзя от нее в настоящее время этого и ждать. Хотя и здесь я бы внес некоторые ограничения. До самого последнего времени, напр., русская поэзия оказывала значительное влияние на поэзию других народов, укажу хотя бы на общеизвестный факт влияния новейшей русской поэзии на литературу польскую. Говорить же об «оскудении» именно в данное время эмигрантской литературы, мне кажется, тоже нельзя. Все надо брать в соответствующих масштабах. Я склонен думать, что даже в прежнее время такие явления, как «Божье древо» Бунина, как «Защита Лужина» (как это и не хочется признать Г. Иванову), как, наконец, «Розы» самого Г. Иванова — были бы настоящими событиями в литературе. И только потому, что мы живем в искусственных условиях эмиграции, что нет настоящего резонанса, который нашли бы себе эти произведения, только потому и мы сами не осознаем их надлежащего значения. Я скажу даже больше — целый ряд произведений не нашел себе должной оценки именно потому, что для них не оказалось почвы в окружающей среде. Другими словами, мы сами, может быть, еще недооцениваем объективное значение некоторых произведений, в эмиграции появившихся. Укажу для примера на такой характерный факт. Алексей Толстой, ничуть не выросший, как писатель, со времени своего возвращения в Россию, теперь оттуда воспринимается нами, как явление куда более значительное, чем во время своего сотрудничества на страницах «Современных записок». С другой стороны, Марина Цветаева, очутившись за рубежом, незаконно утратила то место, которое ей отводилось во время ее нахождения на родине. И ее книжка «После России», на мой взгляд, объективно куда более значима, чем мы сейчас это осознаем. Вот тут то и выступает роль критики, которая обязана восстанавливать правильное соотношение литературных явлений. К сожалению, именно критика в эмиграции оказалась в этих вопросах не на высоте. Но не об этом речь сейчас. Вопрос идет о читателе, о его давлении на литературу.

Г. Иванов почему-то воспринимает эмигрантского читателя как сплошную серую массу, усталую и разочарованную, ищущую только одного — успокоения. «Мы» и «они». Мы — писатели, разнообразные в своей писательской индивидуальности, они — читатели — «“смесь племен и лиц”, бывшая когда-то пестрой, но пропущенная, как сквозь мясорубку, сквозь общий русский крах — и ставшая давно бесформенной массой». Эта читательская масса, по уверению Г. Иванова, окрашена «в один цвет — безразличной усталости… В литературе она ищет развлечения и успокоения».

Так ли это? Прежде всего, об усталости. Если судить по «Числам», то, пожалуй, этой усталости больше в писателе, чем в читателе. И вся теория «жалости» создана скорее для собственного потребления, чем из жалости к читателю. Особенно, когда она в последней книжке «Чисел» поворачивается в сторону «жалости к писателю», которому гибельна правда, а на долю читателя, жалеть которого не приходится, остается полуправда, полуложь. Читатель не менее разнообразен, чем писатель — есть среди него и усталый, есть и полный жизни и энергии. И вовсе не от усталости ищет он успокоения в занимательной литературе и кино. Европейский читатель в этом отношении ничуть не лучше русского. Недавно З.Н. Гиппиус показала, что в этой тоске по авантюре есть свое здоровое зерно. Да и не следует ли призадуматься эмигрантскому писателю над вопросом, почему читатель остается холоден к «прустизму», почему ему ближе Леонов с его, казалось бы, столь чуждым эмигрантскому сердцу бытом «Соти». Может быть, виноват окажется не читатель, а зарубежный писатель, свернувший с традиционного пути русского сюжетно-психологического романа? И если зарубежный писатель желает пойти новым путем, вне русской литературной традиции, может ему лучше и искать себе читателя не среди русской эмиграции, а среди французов, немцев и т.д. А читательская усталость и отсталость здесь, право, не при чем.

Откуда Г. Иванов взял, что читатель сплошь ищет только Брешко-Брешковских, Лаппо-Данилевской и т.п. Неужели ему не приходилось видеть и другого читателя в эмиграции? Мне кажется, что средний уровень русского читателя в эмиграции даже выше прежнего обычного читательского уровня. Да оно и не может быть иначе. В массе своей в эмиграции все же очутился русский интеллигент. И, как ни трудно сложилась его жизнь, он не утратил своих типичных интеллигентских черт. Читает он больше, чем читает тот же слой в Европе, и выбор его чтения, думается мне, стоит на уровне не низшем. Брешко-Брешковские были и будут, и успех им всегда обеспечен. И плакаться здесь особенно нечего. Но посмотрите на рядового читателя наших эмигрантских библиотек. Спросите руководителей этих библиотек, что у них читается, чем читатель интересуется? И вы убедитесь, что имеется и иной читатель, которого не заметил Г. Иванов. Я нарочно проверил свои впечатления в одной из таких библиотек, обслуживающих, главным образом, русскую учащуюся молодежь, и оказалось, что Брешко-Брешковского («Живая совесть») читают меньше Лаппо-Данилевской («Долг жизни»), а Краснова читают значительно больше последней. Значит, уже в пределах «развлекательной» литературы читатель делает градации. Общеизвестен факт, что Алданов принадлежит к самым читаемым писателям в эмиграции. Но ведь это уже не столь плохая репутация для обывательского вкуса этого читателя. Конечно, Романов читается больше Сирина, но для среднего читательского уровня все же показательно, что число выдач по почти одновременно поступившим книгам («Без черемухи» и «Возвращение Чорба») не так уж далеко отстоит друг от друга (35 и 21). Не буду усложнять статью примерами. Скажу только в общих чертах выводы моей проверки. Читаются Брешко-Брешковский, Краснов, Лаппо-Даниловская, но читается и Бунин, и Сирин, и Алданов, и Куприн. И читаются вовсе не так уж мало. Из советских писателей пользуется успехом П. Романов и Эренбург, но читают Леонова, Федина, Пильняка, Всев. Иванова, Евг. Замятина. Мало читается поэзия, но так ведь было и прежде.

Но даже не в этом дело. С каких это пор писатель так стал подпадать под влияние читателя и его вкусов? Явление это, очевидно, нового порядка и требует особого объяснения. Его и дала З. Гиппиус. Прислушиваться к читателю, особому читателю, способному быть потребителем книги (рядовой читатель сейчас пробавляется библиотечной книжкой) стал не столько писатель, сколько издатель и редактор. Вот они-то и давят на писателя, требуя от него «почтенной умеренности».

И если бы писатель меньше прислушивался к голосам «руководителей» эмигрантского литературного мнения, а больше обращал внимание на то, что происходит в среде того читателя, на которого он прежде всего и должен был бы оглядываться — на небольшую, но ищущую и чуткую группу литературной молодежи, то он не чувствовал бы той удушливой атмосферы «благосклонного безразличия», в которой он сейчас задыхается. А что такая группа читателей имеется всюду, в этом я глубоко убежден. И она, а не эмигрантская критика, создает движение зарубежной литературы. Разве критика выдвинула Сирина? Нет, она вынуждена была признать то, что сделал читатель. «Машенька» усиленно читалась в библиотеках еще тогда, когда критика не замечала Сирина. Разве эмигрантская критика обратила внимание читателя на Леонова с его «Барсуками». Нет, читатель сам открыл Леонова для себя. Разве критика разъяснила читателю значение романа «Зависть» Олеши? Нет, по слухам об этой книжке стала она все чаще спрашиваться в библиотеках. И сколько раз мне приходилось убеждаться, что литературное мнение избранного читателя опережает литературную критику, которая едва поспевает за читательскими запросами. А что еще хуже, часто и вовсе не замечает того, что прочно отложилось в читательском сознании. Вот этот читательский слой и создает атмосферу, в которой легко дышится писателю и легко говорится, хотя бы на собраниях той же «Зеленой лампы», где Г. Иванов выступил с своей обвинительной речью против читателя, или на литературных беседах «Кочевья»; он поставляет литературную смену, на которую так мало внимания обращает старшее поколение писателей. Видя перед собою только одну сплошную массу читателей «Брешки», Г. Иванов отрицает и всякую возможность преемственности литературы в эмиграции, ибо откуда же, как не из читательских рядов, выходят сами писатели.

Прав Г. Иванов в основном — в том, что литература задыхается, когда утрачивает свободу. Но в поисках виноватых в этой утрате он не туда обратил своей взор. Читатель здесь не при чем. И его-то мне захотелось защитить от напраслины, на него возведенной.

 

Прага