Адамович Г. Литературные заметки: Альманах «Круг», книга II // Последние новости. 1937. 25 ноября. № 6088. С. 3.

 

 

Георгий Адамович

Литературные заметки: Альманах «Круг», книга II

Появление второй книги «Круга» совпадает с началом литературного «сезона», и как он ни беден, этот наш здешний сезон, все-таки начало получилось, благодаря «Кругу», довольно оживленное. Пошли разговоры, толки, споры — потому что нашелся для них непосредственный повод. Пресловутая эмигрантская «спячка» очевидно далеко не так глубока, как принято думать: достаточно легкого толчка, чтобы от нее не осталось и следа. В «Круге» нет каких-либо бесспорно выдающихся, новых и смелых произведений. Но в «Круге» есть та «атмосфера», которая наводит на общие мысли о творчестве и об участи его в наше время, есть в нем «уровень», свидетельствующий о существовании литературы, а не только отдельных, более или менее одаренных писателей. Это в нем важно и это для него характерно! Сотрудничают в «альманахе» не мэтры с общепризнанными именами и заслугами, а по преимуществу поэты и беллетристы, начавшие писать после революции. По привычке мы их называем «молодыми», хотя в большинстве это люди того возраста, в котором духовные и умственные силы человека находятся в расцвете: поэтому в отношении к ним благожелательное снисхождение так же неуместно, как и высокомерное похлопывание по плечу. Пушкин в эти годы умер, а Толстой писал «Войну и мир».

Правда, наша «молодежь» развивалась в ужасающе-ненормальных условиях и не могла поэтому развиться вполне, в соответствии с природными своими данными. Но именно понимание и сознание этого должно было бы скорее настроить на стремление к «возмещению убытков», нанесенных судьбой целому поколению, чем побудить к простой регистрации фактов. В фактах повинны, во всяком случае, скорее старшие, чем младшие, а детьми «страшных лет России» по-настоящему оказались дети тех «детей», о которых говорил Блок.

Они пишут и спорят о Паскале, или о стилистических особенностях Иннокентия Анненского. Могло бы случиться, что не было бы даже и этого.

На днях о «Круге» высказался В. Ходасевич, — высказался раздраженно и, позволю себе сказать, — неожиданно поверхностно. (Вероятно, именно оттого и поверхностно, что раздраженно). Не стану спорить об оценках: одним нравится одно, другим — другое, а, вернее всего, каждому нравится то, что хотя бы чуть-чуть на него самого похоже. Но некоторые общие суждения Ходасевича заставляют развести руками. Он не раз уже выражал подобные мысли. Однако, насколько помнится, никогда они не были у него так упрощены.

Два слова сначала о термине «Монпарнас», которому Ходасевич придает условный и пренебрежительный оттенок. Термин этот по существу ничего не значит. Плох же он тем, что демагогичен, как безошибочно-выигрышный ораторский прием, рассчитанный на мгновенный взрыв аплодисментов: конечно, апелляция к «здоровым элементам» и намек на необходимость «изоляции» больных вызовет рукоплескания, и Ходасевич это знает. Но не кажется ли ему, что он солидаризуется не столько со сторонниками «здорового» искусства, сколько с врагами искусства всякого, и здорового и больного, с людьми, для которых безделье — решительно все, что не ведет к практически ощутимым результатам. В быту русских литераторов, живущих в Париже, много печального. Но дух интернациональной, праздной, скучающей, модничающей, снобической богемы нисколько не коснулся писательской «молодежи», раз в неделю собирающейся по вечерам на Монпарнасе, и ярлык этот приклеен к ней, право, напрасно. Если же она бездомна и бесприютна, эта «молодежь», то, во-первых, никогда литераторы особенно домовиты не были, а, во-вторых, повторяю, больше виноваты в этом те, которые такое положение создали, нежели те, которые в нем вольно или невольно очутились. Оценка всякого явления требует внимания к причинам, а не к одним лишь следствиям.

Обо всем этом уже была когда-то речь. И, пожалуй, напрасно была речь: предаваться публичным размышлениям на эту тему не к чему, и поучениями беде не поможешь. Не то время, не та среда, не те отклики, — а, главное, — никто не уверен в том, что сам поучающий жизненно и творчески удачливее тех, кого учит уму-разуму.

«Круг» будто бы грешит «документализмом» и забыл о пушкинском законе «равновесия между писателем и человеком». Наблюдение точное и верное. Но дает оно Ходасевичу повод сделать открытие, которое ошеломит всякого, мало-мальски разбирающегося в литературных делах: оказывается, после того, как «на Монпарнасе пошли разговоры о так называемой человечности», произошел «стремительный распад искусства и замена его человеческим документом». Если бы это действительно было так, монпарнасцы вправе были бы возгордиться! Значит, это они верховодят судьбами европейской художественной культуры, значит, в зависимости от того, что им вздумается провозгласить или установить, писатели во всем мире начинают выдвигать свое «я» на первое место в ущерб гармонии, форме, стройности, целостности и прочим прекрасным вещам. Ходасевич рекомендует прочесть статью Вейдле в «Круге» — «Человек против писателя». Статья дельная. Но именно из нее и можно было бы узнать, что разлад между творческой личностью и миром возник вовсе не в результате каких-то вздорных прошлогодних разговоров, а как историческая неизбежность, и притом очень давно. В наши дни он лишь обострился, как обострено и обнажено в наши дни все.

Действительно, в произведениях участников «Круга» стремление к художественной выдумке сравнительно ослаблено, а желание говорить о том, что было с автором на самом деле, — очевидно. «Документализм», автобиографичность — несомненны. Об этом можно жалеть. Но неужели не ясно, что простыми советами «вернуться к Пушкину» достичь ничего нельзя, что надо лечить самую болезнь, а не устранять внешние симптомы, что разговоры о «человечности» начались вовсе не от пресыщения темами и стилями, а от тревожно-смутного сознания, что при современном положении вещей «хороший» рассказ это большею частью дурной, то есть мертвый рассказ, «хорошие» стихи — большей частью дурные, мертвые стихи, что гладкость несовместима с истинной стройностью, красивость с красотой, что надо вновь изнутри зажечь огонь, что надо разобраться в тысяче новых элементов, вошедших в творческую игру. Нисколько не преувеличиваю значения «Круга». Но его достоинство, а не его порок, в том, что он эти догадки и эти сомнения отражает, как бы ни были слабы отдельные, помещенные в нем произведения, и как бы ни был сам по себе горестен и тягостен путь современного творчества. Мы часто противопоставляем эмигрантскую и советскую литературу одну другой. У советской есть своя тема и свой «пафос». Но одно из назначений эмигрантской — отразить то, что происходит с человеком в Европе (раз вне Европы мы Россию себе не представляем), и худо ли, хорошо ли, но участники «Круга», дышащие европейским воздухом, это делают. У одного, — как у одареннейшего Поплавского, например, — еще очень сильны декадентские отзвуки, другие настроены иначе, но все вместе выдерживают испытание слуха, чутья, умственной отзывчивости. Конечно, нетрудно было бы найти для альманаха десятки более законченных и обще-приемлемых повестей и рассказов, чем те, которые напечатаны. Они, вероятно, пришлись бы больше по душе критике. Но хорошо, что «Круг» предпочел опыт успеху, или, как говорится, искания достижениям. Рано или поздно это ему зачтется. В журналах с картинками и дамской страничкой недостатка никогда не будет. Но то, что в наших условиях возможны и другие издания — все-таки отрадно.

Кстати, еще о «документализме». У Вейдле в статье есть любопытная фраза. Он с осуждением говорит о «свидетельствах о самих себе» и замечает:

— Книги таких писателей интересны ровно постольку, поскольку интересны их авторы.

А когда бывало иначе? Когда книги бывали интересны помимо личности автора? Объективность — только иллюзия, и как ни старался Флобер скрыться за мадам Бовари, ему пришлось, в конце концов, признаться, что «Мадам Бовари — это я сам». Где за последние века книга, которая была бы ценна «сама по себе», вне того, что представлял собой автор? Именно когда поймешь, что такой книги не только нет, но и быть не могло, убеждаешься в том, что современный «документализм» есть лишь очередное звено в длинной, чуть ли не в древность и, во всяком случае, за Шекспира уходящей цепи, — и что наш «кризис», может быть, не так уж и страшен. Надо только откровенно покончить с фетишизмом «художественной цельности», с гипнозом «совершенства», которому будто бы все должно быть принесено в жертву. Цельности в искусстве сейчас нет, потому что нет ее в сознании и в душе человека. Одно связано с другим. Нельзя говорить об одном, игнорируя другое. Лишь обманом можно было бы этой цельности достигнуть, — да и не долго обман продержался бы! Перебирая материал, проверяя, копя, ведя роман, как дневник, и дневник, как роман, поминутно оглядываясь на самого себя, останавливаясь на полуслове, недорисовывая, недоводя рассказа до развязки, из-за незнания, оправдана ли она внутренне, — писатель, может быть, и губит себя, как художник. Но всякое истинное дело и начинается с жертвы. Кто-нибудь, скажем будущий Пушкин, сумеет его работой воспользоваться, а если бы мы теперь стали корчить из себя Пушкиных современных, получилась бы чепуха, пусть и облеченная в «чеканную форму», вечную приманку для простачков, притворных или искренних.

Пора, однако, перейти к самому «Кругу». Не отрицаю, в нем есть налет «нарциссизма», иногда досадного. Но мы, русские, стали что-то уж очень строги и щепетильны на этот счет! У нас считается неприличным даже мимоходом встреченное местоимение «я», а вот какой-нибудь Монтерлан, — пишу «какой-нибудь» без всякого пренебрежения, наоборот, с полным признанием огромного дарования этого странного человека, — в продолжение нескольких лет только о себе и пишет, во всех видах и под всеми обличиями, и никого это не возмущает. Крайность — не пример. Но и лицемерное скромничанье, под которым неизвестно, что таится, — вовсе не идеал.

В «Круге» на первом месте замечательный по словесной меткости, по глубине наблюдения и самонаблюдения, а также по насквозь проникающей его «музыкальности» отрывок из романа покойного Поплавского «Домой с небес». Отрывок явно недоработан. Автор, конечно, не согласился бы обнародовать его в таком виде. Но отсутствие отделки не уничтожает и не затушевывает того главного, что в романе есть: подлинного, очень сложного таланта, существенно-русского по природе, западного по литературной окраске. Некоторые страницы «Домой с небес» отчетливо напоминают «Записки из подполья», хоть именно о Достоевском в романе упоминается с открытым недоброжелательством.

Из других прозаических вещей, помещенных в «Круге», назову «Рождение героя» Алферова, вещь не совсем ясную в замысле, не совсем дописанную, скорее как бы приснившуюся автору, чем им увиденную и понятую, но необычайно тонкую психологически, необычайно «совестливую», — и тоже восходящую к Достоевскому, а отчасти и к Некрасову, к некрасовским уличным сценам, к лошади, настеганной «по плачущим, кротким глазам». Может быть это тоже «Монпарнас», допустим. Но сквозь пары кафэ-кремов и разных «мандарэнов», это пахнет чем-то совсем иным, нам знакомым и, очевидно, «монпарнасцами» не забытым.

О Шаршуне я писал сравнительно недавно. О Татищеве — трудно судить по одному, впрочем, интересному рассказу. О Яновском на это раз лучше промолчать, — настолько его рассказ, претенциозно названный «Ее звали Россия», слабее и фальшивее всего, что последние годы за его подписью появлялось. Как мог человек, которому принадлежит прекрасная повесть о проворовавшемся дельце, бежавшем из Парижа (в предпоследнем номере «Современных записок») написать эту подделку под советски-леонидо-андреевский жанр?

Разбирать стихи, статьи, заметки было бы делом слишком кропотливым. Не все в них, разумеется, одинаково ценно. Но, читая «Разрозненные мысли» Фельзена, или разбор агеевской «Повести с кокаином», сделанный Вейдле, или обзор новых стихов, данный Терапиано, хочется спорить. Литература тут у себя, в своей области, она дома, пусть ее и тянет порой этот дом перестроить или хотя бы что-нибудь в нем переставить. Это-то впечатление и радует.