Н. З-ов. [Щеголев Н.А.] Числа IX. Париж // Чураевка. 1933. 14 ноября. № 4 (10). С. 4.




Н. З-ов

Числа IX. Париж


С первого номера «Числа» заставили смотреть на себя, как на некоторое единство, — до такой степени все участники журнала охвачены общим веянием, еще не могущим быть формулированным в точных понятиях, но уже достаточно определенным. Теперь — уже девять номеров вышли в свет. Единство по-прежнему остается, но, если участники по первым номерам как-то не отделялись для нас один от другого, теперь многие из них уже имеют лицо.

Начинается книга — как обычно — стихотворным отделом, который производит прекрасное впечатление. Екатерина Бакунина тонко углубляется в психологию одиночества. Гиппиус — в прозрачных, классического совершенства, стихах — изумительно выявляет свои лучшие стороны: поэтичность, простоту, редкую музыкальность. Немного непонятен Валерьян Дряхлов, — по-числовски болезненно психологичный, но слишком уж нарочито пишущий неряшливо. Его устремление к раскрепощению стиха, как и у всех, впрочем, числовцев, от всего внешнего, формального — понятно, но некоторые словесные ходы звучат у Дряхлова настолько неуклюже, что отзывают не раскрепощением, а напротив — рабством. Одно верно: Дряхлов запоминается, трудно сказать, ввиду ли значительности его созерцаний, или ввиду вышеупомянутой словесной неуклюжести. Ладинский в этой книге прекрасней, чем всегда: каждое из двух стихотворений — цельная музыкальная фраза с едва уловимыми нюансами. Печальны, проще, чем всегда, достойные «Чисел» стихи Юрия Мандельштама. Сухим блеском сверкают стихи Оцупа, колоссально сконцентрированные — скупые и холодные. Что-то от Некрасова есть в них, какая-то небывалая смесь временного и вечного, фельетона и самой углубленной лирики. Противоположность Оцупу — Поплавский, безвольный, расплывчатый, очень часто восклицающий и всплескивающий руками по-детски безмощно. София Прегель едва ли не единственная из числовцев, которая умеет и любит описывать вещи. Свое детство она помнит именно в вещах. Стих прост и искусен, — быть может, эта искусность замечается потому, что стихи не поют, не кричат «о самом главном», а описывают. Стихи Раевского торжественно заданы, как философские проблемы. Этому вполне соответствует их суровость. Червинская радует еще более чем в прошлых книгах. Это нелогичные стихи (стихи могут быть и логичными) плывущих образов, всегда жалостных, сумеречных, и между ними в скобках всегда есть «о самом главном». О Щеголеве, как об участнике «Чисел», говорить еще слишком рано.

Прозаический отдел начинает Буров: «Мужик и три собаки». Это необыкновенно нежная человечная проза, написанная с большим давлением крови. Русский миллионер из мужиков берет себе в жены княжну, пользуясь ее экономическими затруднениями. Она его ненавидит, живя в его роскошном огромном доме. Драма развивается… Миллионер — недаром он из мужиков — поступает с ней однажды по-мужицки, жестоко ее оскорбляя. Она стреляется и долгое время борется со смертью. Организм, наконец, одерживает победу, и тут совершенно случайно миллионер перестает быть для нее миллионером, обнаруживаясь просто слабым любящим человеком. И говорит она: «я думала, что ты только богатый… а я тебя, Никита, не променяю теперь ни на кого в целом мире». В романе Голсуорси «Человек собственности» сюжет почти тот же. Сомс, богач, тоже «покупает» себе жену, красавицу Айрен, на той же почве развивается драма, но выводы, делаемые великим английским писателем — как непохожи они на выводы Бурова! Сомс никогда не станет человеком, Айрен никогда не будет его любить, а все больше ненавидеть… Удивительно, что здесь в приблизительно одинаковом сюжете, данном, видимо, самой жизнью — русский писатель, числовец, эмигрант — пусть в маленьком масштабе — более ясен и светел в своей философии: «все еще будет по-хорошему. Жизнь — что море, а дни — что бурные речонки, и выпадают часы, что целой жизни стоят…» — нежели английский писатель… Внешне Буров чем-то неуловимым связан с Ремизовым, который представлен на этот раз в «Числах» «Шишом еловым».

Трудно классифицировать этот род литературы, несомненно, созданный Ремизовым. Здесь лица вымышленные разговаривают с лицами невымышленными, имя какого-то Василия Куковникова тесно сплетается с именем Льва Шестова, знаменитого философа, проживающего сейчас в Париже. Здесь Ремизов свободно, ничем не смущаясь, говорит обо всем, главным образом о Толстом, Достоевском, Гоголе — трех китах, на которых держится вся сокровеннейшая суть Ремизова. В то же время эмигрантщина и ее житейское здесь удивительно — между строк — отражены. Ходит взъерошенный Ремизов по Парижу, собирает анкету: «для кого писать?» — и странное охватывает вас состояние при виде этого чудака, наделенного величайшим словесным мастерством. И нежалкий он, и все понимающий он, но чудной. Чудной — вот в чем трагедия Ремизова, глубокая — потому что почти недоступна глазу — трагедия.

Фельзен продолжает «Письма о Лермонтове» не менее удачно, чем всегда. Совершенно по-новому видится Лермонтов сквозь призму Фельзеновского самокопания. У Фельзена, поистине, есть какой-то, давно и неразрывно с ним слитый удивительный «интеллектуальный воздух». Говоря о Фельзене, непременно вспоминают Пруста. Это правда: творческий метод Фельзена восходит к Прусту, — сам автор это даже подчеркивает, — но «интеллектуальный воздух» у Фельзена только фельзеновский, и это самое главное.

Нельзя обойти Шаршуна и его «Отрывки из романа». Шаршун все пишет о Долголикове — не то юродивый, не то современный эмигрантский герой. Это нервное мнительное существо, мечтатель, художник, нарциссист, — в нем перепутано все до ужаса, разобраться немыслимо, но это живое существо и это, может быть, даже человек, — да, более человек, чем люди, ходящие в офис и домой, душевно пустые, мертвые! Их много — ох, как страшно много! — поэтому хватаешься с надеждой за Долголикова, как за человека. Но какой спутанный образ. Какое смятение разнохарактерных черт, какая неврастения… И это человек, — невольно сентенциозно шепчешь про себя. Грубостью и имажинизмом Шаршун заставляет вспоминать Эренбурга. Кстати, неврастения обоих имеет много общего, — неврастения горожанина, который уже никогда более не увидит полей, лесов, степей, неврастения даже не современного горожанина, а будущего, когда механизация убьет всю живую природу. Шаршун уже живет в этом времени…

Самое лучшее в «Числах», пожалуй, статьи. Оцуп твердо зовет «к победе над грубым миром. Ее может и не быть. Но стоицизм не для победы наверняка. Он скорее для сохранения достоинства в поражении». Поплавский уясняет в своей статье сущность русской трагедии в России, где «личность ничто». Он говорит о духе большевизма, который далеко не наносное веяние в России, а коренное… И подчеркивает роль эмиграции: «мы заговорим с народом тогда, когда он захочет нас слушать, а пока мы знаем, что никакая социальная путаница не может разрушить личной жизни человека, на глубине которой находится его величайшая радость, его личное, никому не передаваемое общение с человеком и Богом».

Терапиано в статье «На Балканах» говорит об эмиграции, как о своеобразном маленьком новом государстве, где «есть свой Пруст и своя Контесс де Ноай». Всероссийский великодержавный масштаб утерян, трагедия Исхода из России уже перестала ощущаться как трагедия, поскольку мы образуем теперь новое государство.

Антон Крайний говорит об оскудении литературы современности, о «падении человеческой талантливости».

Кроме еще нескольких столь же интересных статей, есть в «Числах» обширный библиографический отдел. И в статьях, и в кратких рецензиях — один подход к литературным произведениям, один критерий, упомянутый Антоном Крайним: «поиски человеческой талантливости».

«Числа» дают огромный материал, и этот материал настолько ценен, настолько своевременен, что с болью читаешь на обратной стороне заголовного листа: «настоящий сборник набран и отпечатан в мае тысяча девятьсот тридцать третьего года в типографии Паскаль в количестве шестисот экземпляров на бумаге альфа». Уже шестисот, — тогда как первый номер вышел в количестве более чем тысяча.

Еще раз констатируешь факт: люди не покупают нынче книг.